Его лицо желтой кровью налилось, еще чего-то уркнул напоследок и, сутулясь, пошел к двери.
— Кто это? — поинтересовался Боровков. Загадочное долгое молчание Гриневой, которая даже не пыталась пресечь кощунственное выступление, его удивило. Нина Гавриловна закурила, жадно, по-мужски затянулась.
— Это беда, Сережа, — сказала уныло, вполне человеческим голосом. — Прекрасный поэт, и так хорошо начинал… А после чего-то с ним стряслось. Спивается. Это ужасное русское проклятье — водка! Давно ничего не пишет, живет бобылем. Бродит повсюду, фарисействует. Ему многое прощают, чего другому не простили бы. Но это же не вечно будет продолжаться… Вы, Сережа, его не слушайте, его советы для вас не годятся. Вы же видите, к чему он сам пришел со своими рассуждениями.
Гринева замолчала и отвернулась к окну. Боровков взял со стола рукопись и положил в портфель.
— До свиданья, Нина Гавриловна!
— Да, да, конечно… Изучите внимательно рецензию, там все сказано.
Поэт ждал его в коридоре, никуда не делся. Стоял смурной, тусклый, озирался по сторонам, как волк.
— Пойдем, коллега, хряпнем по кружечке пивка? Тут неподалеку есть уютное местечко.
Боровкову не хотелось «хряпать», надо было еще подготовиться к завтрашнему семинару, он должен был делать сообщение, но покорно поплелся за поэтом. В убогой пивнушке, где, правда, половина столиков пустовала, пристроились в дальнем углу. Николай сунулся было разменивать свою заветную трешку, но Боровков его удержал.
— Не надо, Николай. Я угощаю.
Он принес две кружки пива и тарелку с посоленными черными сухариками. Николай опорожнил кружку четырьмя огромными глотками. Звук был такой, точно воду спустили в унитазе. Он сказал: «Уф!», отер губы ладонью, бросил в рот сухарик и смачно хрустнул.
— Это твоя первая повесть, Сергей?
— Думаю, и последняя.
— Ну, ну, зарекался кувшин по воду ходить. Врешь, брат. Кто этой отравы разок хлебнул, тот пропал. Ведь что такое литератор? Это бог. Он миры создает. В его руках такая власть, задумаешься — в груди зябко. Конечно, не всякий писатель — бог, большинство дутые идолы, но зато перспектива-то какая. Ты вдумайся. Одним лишь усилием воображения ты живых людей рожаешь, ты их оделяешь судьбой и страстями, ты их можешь в грязь втоптать, а можешь возвысить до царского престола. Твоя воля — им закон. Хотя бывает и наоборот, они, твои кровные дети, тебя повяжут по рукам и ногам и с ума сведут. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Понимаю.
— Если понимаешь — ты художник.
Вторую кружку Николай пил медленно, смакуя. Боровков к нему окончательно пригляделся. У него было худое лицо, какое-то нарисованное, с тонкими губами, четко вылепленным, чуть горбатым носом, с широко разведенными, линялыми глазами, в которых застыло детское изумление.
— А лучше — никого не слушай, понял?.. О, сколько их собралось вокруг, тех, которые все в литературе понимают. Волосы дыбом встают! Не дай тебе бог усомниться в их компетенции — ты конченый человек. Откуда они взялись на нашу голову — не знаю. Выросли как грибы под дождем. Куда ни плюнь — всюду они, литературные дамочки, взвинченные, распаленные, глаголящие. Жалко их бывает до слез. Ужас, ужас! Впрочем… — Николай дохлебал пиво. — Впрочем, бывают исключения, бывают, чего греха таить. Прекрасные попадаются, божественные создания в нашем чумном заповеднике. Тонкие, деликатные, чутко понимающие. Редко, но встречаются. Одна такая меня, может, от петли спасла. Э-э, чего теперь вспоминать. — Он с печалью заглянул на дно пустой кружки.
— Еще принести? — готовно спросил Сергей.
— Возьми. А ты почему не пьешь? Пивко свежее. Хотя как знаешь.
— Мне еще к семинару готовиться.
Боровков взял еще две кружки и две порции сосисок, у него осталось ровно десять копеек на дорогу.
Николай разомлел, уперся локтями в стол, поддерживая пикнувшее тело, глаза его, ненадолго заблестевшие, опять потускнели.
— Значит, учишься в техническом институте, коллега? Пустое дело, брось. Все эти технические дисциплины к жизни никакого отношения не имеют.