Татьяна была увлечена съемками и даже радовалась, что Гриша задержался в Майами и на какое-то время она отвлечется от их безумия…
Поэтому и к приезду Лизаветы она отнеслась преспокойно. Свозила мальчишек на студию. Провела их по павильонам, показала музей… Они даже покатались на лошадке с ковбоем-статистом из какого-то дежурного вестерна и подержали кольт сорок четвертого калибра, из которого стреляли и Кларк Гейбл, и Джонни Вэйн…
Мальчишки были довольны! «Радости полные штаны!» — как выразилась потом Лизавета, не в силах уложить обоих в постель.
Мальчикам купили ковбойские шляпы, кожаные жилетки и игрушечные кольты с патронташами… Теперь весь вечер они скакали, как бешеные, по мягкой мебели, сшибая валики и подушки, и орали, по-индейски приложив руки ко рту…
Но объяснение между сестрами все же состоялось. Вернее — попытка объяснения.
Когда дети угомонились, Лизавета, посопев и покряхтев, завела-таки разговор о Таниной личной жизни.
— Ну что, Татьяна, что с тобой творится?
— Ты в каком смысле? — Татьяна изобразила недоумение, пытаясь уклониться от разговора.
— Ты сама прекрасно понимаешь, о чем я, — жестко выговорила Лизавета, — и не надо здесь актерских штучек, я знаю, что ты можешь изобразить все что угодно, даже Царицу Савскую вместе с Надеждой Константиновной, но не прикидывайся, не надо… Я знаю, что у тебя роман с каким-то прохиндеем, — Лизавета повысила голос, — именно прохиндеем, мне известно, какие деньги ты теперь тратишь…
— Откуда известно? — спросила Таня и тут же покраснела, поняв, что сглупила…
— Как откуда? — аж задохнулась от гнева Лизавета, — как откуда! Я что, по-твоему, газет не читаю, телевизора не смотрю? Ты же теперь голливудская звезда! Ты же у всех на виду! Ты знаешь, что про тебя в газетах пишут?
— Газеты врут, — угрюмо буркнула Татьяна.
— Врут? Нет, дорогая моя, ты это дело кончай! — прикрикнула Лизавета. — Ты этому жиголо машину за сто тысяч долларов подарила, его долги оплатила, выкупила вексель за сто тысяч…
— Во-первых, он не жиголо, — рассердилась Татьяна, — а во-вторых, на машину я ему в долг дала…
— Ага, в долг, как же! — всплеснула руками Лизавета, — так я тебе и поверила! Стыд и голову ты, Танька, потеряла, вот что я тебе скажу…
— А я тебе скажу, Лизонька, мне разрешается иметь какую-то личную жизнь, мне, совершеннолетней женщине, которой по законам штата отпускают в баре алкоголь без ограничения…
— Можно тебе иметь личную жизнь, никто не спорит, ты не монашка, а я не мать игуменья, но если ты тратишь на своего жиголо такие деньги…
— Он не жиголо! — прикрикнула Татьяна. — И деньги я заработала…
— Таня… Таня… — Лизавета вдруг перешла на мягкий ласковый тон, — ты тратишь свои, это так. Но размер твоих трат несоразмерен и неразумен…
— Несоразмерен с чем?
— С твоей ответственностью за детей, — сказала Лизавета и поджала губы.
— Я так и знала, что ты начнешь меня детьми попрекать, так и знала! — воскликнула Татьяна. — Но я получила роль. Главную женскую роль в фильме. Разве не ты ли этого хотела, Лизонька? Не ты подталкивала меня, дескать, не сиди сиднем, как Илья Муромец — мхом обрастешь? Не ты ли это говорила? А теперь, когда у меня началась настоящая актерская жизнь… Ты… Ты…
— Что я? — спросила Лизавета.
— Да ты мне просто завидуешь, вот что! — воскликнула Татьяна и, словно Вера Холодная в немом кино, взмахнула руками.
— Я? — задохнулась от гнева Лизавета. — Я тебе завидую? Да ты дура набитая, вот что я тебе скажу! Самонадутая дура! Я ведь к тебе из черной Африки прилетела…
Татьяна поняла, что перегнула палку, когда увидела слезы на лице Лизаветы.
— Лиза, Лизонька, прости! — она обняла сестру за плечи и принялась гладить ее по спине. — Прости меня, прости…
Они поплакали минут пять.
— Ты брось его, — всхлипывая прошептала Лизавета.
— Кого? — спросила Татьяна.
— Этого… прохиндея своего…
Назавтра Лизавета с мальчиками улетали назад во Фриско. Татьяна их не провожала. У Татьяны был сложный съемочный день.
Прилетев в Монреаль, Таня почему-то вдруг припомнила слова из песенки далекой-предалекой ленинградской юности:
И странно стало на душе… Ну почему они, ничего не видавшие в своей короткой жизни дети, вкладывали в эту песню столько страстной сердечной грусти? Неужели правда, что все в жизни предрешено? И та грусть была неким предвиденьем, неким обратным дежа-вю?