Дело в том, что английским я владел неплохо, немецким похуже, да и то в основном благодаря моему интересу к биографиям Баха. Но суть я все-таки уловил, пока он бормотал сквозь сжатые губы о театрах, приемах у мадам Лафит и байоннских ресторанах.
— Пять лет, — сказал он мне в кафе напротив железнодорожной станции, где мы коротали время до отхода поезда. На тарелке перед ним лежал почти нетронутый круассан. Он отщипывал от него, засыпая стол маслянистыми пластинками. — Почти одна восьмая моей жизни. И это. — Он оттолкнул тарелку, но всего на несколько сантиметров. — Я не могу это есть. Сплошное масло.
Официант начал было приближаться к нам, но, увидев, как Аль-Серрас качает головой над тарелкой, отступил назад.
— Я уверен, что все изменилось, — сказал он.
— Ну конечно, изменилось.
— Кто обо мне вспомнит?
— Они специально тебя запросили. Байбер получил заказы. Весь мир ждет тебя, ждет, что все вернется в норму.
— Весь мир, — повторил он и начал запихивать пальцами круассан себе в рот, усыпая крошками бороду и пышные усы.
Той ночью, несмотря на убаюкивающее покачивание поезда, Аль-Серрас спал плохо.
— Что я говорил о «Весне священной»? — прошептал он, а затем приподнялся со своей нижней полки так, что его губы оказались на уровне моей головы. Я отвернулся к стене и попросил задать мне этот вопрос утром.
— Когда я пришел повидать тебя в Мадриде и нашел тебя в баре, — упорно продолжал он, — мы пошли в парк. И я рассказывал тебе о Стравинском. О премьере. И об успехе. И что я тогда согласился со всеми, кто меня критиковал. Помнишь?
Я снова повернулся к нему и почувствовал на своем лице его горячее дыхание: выпивкой от него не пахло, только сладкой несвежестью долгих, темных часов.
— Мы тогда много о чем говорили.
— Я не был честен. Я повел себя как недалекий, ограниченный человек.
Я на секунду задумался.
— Ты рассказал мне о том, как в том же месяце в Париже впервые услышал джаз и влюбился в него.
Видишь, не такой уж ты и ограниченный. Давай спать.
Повисло молчание. Но я знал, что он все еще стоит рядом. Его пальцы, покоившиеся на краю полки, потянули ее вниз. Немного скатившись к нему, я почувствовал прикосновение поручня к моей ноге. Через несколько минут я, должно быть, снова провалился в сон. Но затем опять проснулся.
— Я все еще могу слышать… — шептал он.
— Хмм?
— Свист. Дебюсси — он был там тогда, просил аудиторию успокоиться и вслушаться. Танцоры даже оркестра не слышали. Равель тоже был в зале, кричал во всю глотку: «Гений! Гений!» — пока не началась драка. Эти двое поняли, что они слышат. И их это не испугало.
— Вот в следующий раз и слушай таких людей, как Дебюсси и Равель.
— А знаешь, почему я их не послушался?
Я промолчал, и тогда он ответил за меня:
— Из-за «Испанской рапсодии» Равеля — 1908 год. И «Иберии» Дебюсси — 1910 год. Я слышал их обе. Я видел их постановки. Купил партитуры. Я был испанцем в Париже, и каждый французский композитор писал испанскую музыку — мою музыку — ту, которую должен был написать я, если бы не отвлекался по мелочам, если бы более прогрессивно мыслил, если бы удержался от мгновенных и мимолетных удовольствий концертов, от всеобщего обожания…
Я уже совсем проснулся.
— Французы всегда писали пасторально-открыточную музыку об Испании. Бизе начал этим заниматься, когда тебя еще на свете не было.
— Да. Точно. Пасторальную. Открыточную. Но какие прекрасные это открытки! А что, разве англичане, приехав в отпуск в Андалусию, не надеются увидеть Кармен, танцующую у табачной фабрики?
Я подождал еще немного, но он молчал, и тогда я предложил:
— Римский-Корсаков, «Испанское каприччио», это какой год? 1886-й? 1888-й?
— Где-то так. Я думаю, мне тогда было пять лет.
— Это я к тому, что нечего винить французов.
Я уставился в темноту, слушая его дыхание, пока он не сказал:
— Наверное, источник иссяк.
Я приподнялся, опираясь на локоть:
— Это просто экзотика — писать о далекой сказочной стране, которую описать легче, чем свою собственную. Как, например, русские любят писать о Востоке.
Он не слушал меня.
— Они создали Испанию более реальную, чем наша Испания, их искусство превзошло нашу реальность.
— Это опасная вещь — переступать пределы реальности. Вспомни Дон Кихота — его избили до неузнаваемости.