Но вот раздалось шипение патефонной иголки и… полились звуки виолончели, к которой вскоре присоединилась и скрипка. Это была запись трио, в 1929 году сделанная нами вместе с Авивой. Президентом фашистского института стал Аль-Серрас. Ему оставался всего шаг до поста в будущем правительстве.
Вместе с первым шоком прошло и мое удивление. Они предложили ему признание и аудиторию — две вещи, о которых он мечтал больше всего. Мой далекий от политики партнер превзошел меня.
Как все происходило, я узнал позже. Хотя все южные города пали, Малага продержалась до февраля 1937 года — лишь тогда националисты овладели ею и отпраздновали победу. У ворот, ведущих к арене для корриды, стояли столбы, унизанные гирляндами то ли фруктовой кожуры, то ли ломтями сушившейся на солнце соленой трески. Это были уши левых. Местные аристократы, вроде доньи де Ларочи, утверждали, что это сделали мавританские наемники: головы, нанизанные на пики, — одна из самых распространенных тем в рассказах об африканских странах. Но позже Аль-Серрас поведал мне, что это учинили местные фалангисты, боровшиеся на стороне националистов. Для них это была своего рода месть за эпизод на арене, случившийся восемь месяцев назад.
Уши — это было уж слишком. После этого Аль-Серрас оставил Малагу, уехала и его покровительница. Но он принял должность в Испанском институте культуры. Собирался сочинять музыку для нового правительства.
Гражданская война сделала невозможным мое возвращение в Мериду, и я остановился в отеле в Торрепауло, на лояльном республиканцам юго-западе. В начале 1937 года война добралась и сюда. Однажды утром я проснулся от рева самолетов, бомбивших город и прилегающие дороги. Затем на бреющем полете самолеты стали расстреливать толпы разбегавшихся людей. Волоча свою виолончель, я присоединился к исходу, держа путь в направлении той части горизонта, которая казалась менее задымленной.
Я отдал свои ботинки и носки немощному старику, который бежал из дома в одном нижнем белье и берете. Ноги сразу почувствовали невероятное тепло узкой дороги, которую бомбили так часто, что ее каменистая поверхность тлела как вулканический пепел. Молодые парни рвали свои рубашки на полосы и оборачивали ими ступни. Я сделал то же самое. Затем, вспомнив о большом куске хлопковой ткани, который держал в футляре виолончели для вытирания канифольной пыли, я сделать из нее нечто вроде плаща — прорезал в середине дыру и просунул в нее голову. Плащ хотя бы прикрыл плечи. Но даже сквозь тряпки, намотанные на ноги, я продолжал ощущать жар дороги. В конце концов я оставил виолончель на обочине, чтобы она не мешала мне идти быстрее. Лишь футляр со смычком продолжал болтаться у меня на шее. В тот момент музыка ничего не могла сделать для меня. Зато как хотелось мне заиметь пару ботинок!
Вечером я пришел в соседний город Сан-Рамон, где надеялся найти одного своего знакомого, покинувшего симфонический оркестр Саламанки. Я с трудом разыскал его дом. От развороченного верхнего этажа остались одни балки. Но первый этаж и подвальное помещение могли послужить укрытием, хотя в них не было ни водопровода, ни канализации, ни отопления. Коллега накормил меня холодным чесночным супом с хлебом. Я смазал йодом порезы, забинтовал разбитые ноги марлей и заснул самым глубоким в своей жизни сном. Спустя несколько часов, показавшихся мне минутами, я проснулся оттого, что кто-то стучал мне по ногам. Во сне это были острые камни жаркой улицы, впивающиеся в подошвы, наяву — винтовочный штык.
Националисты согнали нас в толпу: меня, приютившего меня друга и тысячи других людей. Стояла темень. Они погнали нас к арене, находившейся на краю города. Обшарили мои карманы и нашли обратный билет в Саламанку, теперь уже захваченную националистами, и мою визитную карточку. Меня вывели из шеренги, а большую часть остальных, в основном мужчин, но и нескольких женщин, затолкали внутрь. Послышался треск пулеметных очередей. Небо озарялось ужасным бледно-желтым светом. Не знаю, может ли нормальный человек уснуть в таком положении. Я смог. Заснул стоя. Открыв глаза, обнаружил перед собой его лицо: проницательные карие глаза, толстые щеки и безвольный подбородок.
— А ведь верно, — сказал он. — Мы практически одного роста. Может, я чуть повыше. Но вы без обуви. Где ваши ботинки?
Это были первые слова, адресованные мне Пакито Франко. Я был настолько поражен при виде его, что не нашелся что ответить.