Выбрать главу

Текли секунды. У меня судорогой свело живот. Геббельс наклонился к человеку в форме и что-то прошептал ему на ухо. Я слышал каждый удар своего сердца, каждый звук за пределами станции.

Затем в шумовой фон ворвался новый, постепенно нарастающий звук. Это был поезд, прибывающий с юго-запада.

Охранники на южном конце платформы, щурясь от солнца, вглядывались в железнодорожные пути. Но Гитлер и Геббельс по-прежнему не сводили глаз с Авивы.

На миг у меня мелькнула надежда, что все обойдется. Едва поезд подойдет к станции, обдав всех присутствующих пыльным облаком и клубами пара, как о ней забудут. Воспользовавшись всеобщим замешательством, связанным с прибытием Франко, она может добежать до дамбы и по ступенькам спуститься к воде.

Но поезд приближался слишком медленно. Мы слышали стук колес, скрежет тормозов. Но самого его еще не было видно.

— Начинай! — громко крикнул кто-то из немцев. И все обернулись на крик.

Глаза Гитлера пылали яростью.

Грубая команда лишила Авиву остатков решимости. Колени у нее подогнулись, и она упала, ударившись о камень платформы. Скрипка вылетела из рук, перевернулась и рухнула в двух метрах от нее. Авиву окружили люди в форме.

Нет, я вовсе не считаю, что в моем решении подойти к окружившим ее людям, помочь ей подняться и отвести ее за сцену было что-то героическое.

Не зря Энрике иногда сравнивал меня со своим приятелем Пакито, который, несмотря на малый рост, стремился доказать всему миру, что и он чего-то стоит. Он вмешивался в события, чтобы никто не усомнился: он не пешка и не раб обстоятельств. Во мне была та же черта. Я уже понял, что переговоры Гитлера с Франко не закончатся добром. В тот день вообще не было места ничему доброму.

Низко наклонившись к ремню виолончели, я одними губами шепнул ей:

— Когда я начну, уходи. Они тебя не увидят.

До сих пор в роли мастера сюрпризов выступал у нас Аль-Серрас. Но в тот день я его переплюнул. Я удивил их всех. Геббельса, воздевшего кустистые брови и сжавшего тонкие губы… Трех фотографов: одного француза, одного незнакомого немца и Генриха Гофмана — личного фотографа Гитлера. Даже Гитлера, который вышел из вагонного тамбура и спустился на платформу, жестом потребовав себе стул. Для меня стула не нашлось. Я поискал глазами Крайслера. Он забился в дальний угол, охваченный смятением и тревогой.

Я подошел к роялю, развернул стоявший перед ним табурет, достал из футляра виолончель и быстро ее настроил.

Раздался скрежет тормозов приближающегося поезда, но на этот раз никто даже не повернулся в его сторону. Гитлер сидел на стуле, посреди оставшихся стоять людей, замерший от предвкушения. Я достал смычок, ощутив его новый вес. Провел им по струнам и заиграл Первую сюиту Баха для виолончели.

Я играл, спасая женщину, сознавая, что, возможно, уже опоздал. Но эти мысли мелькали у меня в сознании только на первых тактах. Затем, пока длились все шесть частей, я играл для себя. Я играл так, как будто не было всех этих долгих лет, не было Герники, Ануаля, Мадрида и Барселоны. Я не видел человека, сошедшего с поезда, который в конце концов появился в окружении трех охранников, наверняка пораженный, что его не встречают фанфарами, а фюрер сидит к нему спиной. Я продолжал играть. Я был не здесь. Я жил словами, написанными евреем и повторенными нацистом: «Перестань дрожать, приготовься жить!»Я умирал и воскресал на этой железнодорожной платформе, вновь умирал и снова воскресал.

Годы спустя люди будут допытываться, что заставило меня в тот день, 23 октября 1940 года, играть перед диктаторами. У меня появится множество обвинителей и очернителей; когда я обращусь за разрешением на въезд в США, мне откажут. Приютит меня Куба, где вскоре к власти тоже придет диктатор, но к этому времени я научусь избегать всеобщего внимания. Десятью годами позже я дам один концерт, но записываться больше не буду. Большинство людей меня простили. Я сам себя не простил. И никому не мог открыть правду.

Но в тот момент все это не имело никакого значения. Я снова превратился в мальчишку, поглощенного музыкой, которого Аль-Серрас однажды увидел в пыльном городе, а потом внушал себе, что тот ему привиделся, приведенный в отчаяние его недостижимой чистотой.

Тишину разорвал гром аплодисментов. Я поставил виолончель, и она чуть прокатилась вперед. Смычок без сапфира я все еще держал в правой руке. Я нагнулся и подобрал портфель с музыкальной рукописью. В ушах звучали людские голоса. Подняв глаза, я увидел Франко. Зловеще сжав полные губы, он исподлобья смотрел на Гитлера, запоздало протягивавшего ему руку. Замелькали вспышки фотокамер.

Я вышел со станции. Никто не пытался меня остановить. Только какой-то высокий немец в форме следовал за мной. Справа группа военных сгрудилась вокруг лежащего на тротуаре тела. Офицер, шедший за мной, — это был Крайслер — окинул меня угрюмым взглядом.

Мужчины окликнули его по-немецки. Он что-то крикнул им, быстро подошел ко мне и взял за локоть. На мгновение я почувствовал облегчение, пока не посмотрел ему в глаза.

— Я думал, что вы вместе. — Он говорил по-французски. — Я сделал все, чтобы спасти вас и вашу музыку. Но вы доказали мне, что музыка — это просто политика. Она ничто.

Обступившие тело военные чуть расступились. Двое из них были без фуражек, с формы капала вода. Мой разум отказывался видеть, отказывался признавать очевидное. Они ведь шли совсем с другой стороны — не от дамбы, не от гавани, а от моста.

Ее мокрые волосы облепили голову, юбка прилипла к бедрам. Вокруг икр обвились водоросли. Одна нога была в туфле, другая — босой.

— Спрыгнула с моста, — объяснил один из офицеров. — Они ее вытащили.

Промокший офицер что-то объяснял Крайслеру по-немецки. Я подошел к Авиве и опустился на колени, ища на ее лице хоть какой-нибудь признак жизни.

— Встаньте, — сказал Крайслер.

Я сумел быстро подняться. Я вспомнил, как он покупал ей цветы в Тулузе, как Авива улыбалась, принимая букет. Я все еще надеялся, что он сотворит чудо и спасет ее.

Один из мужчин наклонился к телу, чтобы убрать волосы с лица.

— Нет! — закричал Крайслер. — Не пачкайтесь. Это грязная еврейка. — Он расстегнул боковой карман. — Говорят, перед тем как прыгнуть, она что-то проглотила. Евреи всегда так делают: крадут что-нибудь перед тем, как бежать. — Он обнажил свой нож. — Золотые зубы, бриллианты. Чего мы только не находим.

И подобно рыбаку, склоняющемуся над уловом, он, мурлыкая что-то себе под нос, вскрыл мертвое тело. Я отвернулся.

Я молил про себя, чтобы он оставил себе то, что найдет, но он сунул липкий сапфир в мою дрожащую ладонь.

И по-французски, чтобы я понял, объяснил остальным:

— Пусть идет. Он безопасен. Это не человек, а привидение.

Глава 25

— Ее убили нацисты, — сказал Уильям.

— Ее убили мы. Мы лишили ее надежды. Заставили поверить в то, что ее сын погиб. А ведь у нас не было никаких доказательств. Она слушала нас. Но мы загнали ее в угол. И ей не оставалось ничего другого, как лишить себя жизни.

Журналист промолчал.

— Фрай предупреждал меня, — продолжал я. — Он говорил, что нельзя лишать человека цели, особенно перед опасным путешествием.

— А Аль-Серрас?

— Некоторое время своего выступления на станции я чувствовал признательность к нему — не уважение, нет, но все же признательность. Но потом я увидел Авиву и понял, что мы наделали. Я снова возненавидел его, так же как себя. И поклялся больше никогда не иметь с ним дела.

— Но ведь у нее не было ни единого шанса убежать.

— Это правда. Но онсумел убежать, я в этом уверен. Полагаю, он провел несколько часов, прячась в парусной лодке и поджидая ее. Выстрелов не было, он не мог знать, что она погибла, но, видимо, догадался, что все пошло не так, и, когда стемнело, добрался до судна и уговорил капитана взять его даже без денег. Он любого мог уговорить. Позднее догадался о том, что произошло, прочитав сообщение во французской газете. Это и послужило источником вдохновения для его «Дон Кихота». Мне трудно сказать, что это было: послание мне, попытка примирения или просто переосмысление случившегося. Мы ведь больше не виделись.