— Тогда ему надо слушать джаз.
Альберто поднял руки, показывая, что сдается.
Я постукивал левой рукой по грифу виолончели, горя желанием разозлить его. Он же совершенно миролюбиво произнес:
— Это твой выбор, Фелю.
Его спокойствие только взбесило меня.
— Ах, ваша репутация? Разумеется, она ведь зависит от моего выступления.
— Ты ошибаешься. Она зависит только от моих поступков.
— И на меня вы не возлагаете никаких надежд?
— Ты даже не представляешь, как я на тебя надеюсь. Больше, чем кто бы то ни было, пусть ты и не мой сын. Между прочим, лишь немногие из этих надежд связаны с музыкой.
Голова у меня налилась свинцом, пальцы стали толстыми и неуклюжими. Мгновение назад я бы вспылил, сейчас же стоял совершенно подавленный. Я не мог даже играть и никак не мог определить причину моего неожиданно мрачного настроения.
Как здорово, что именно в этот момент в комнату, задыхаясь, ворвалась мама:
— Хозяин магазина музыкальных инструментов прислал своего брата, они хотят забрать виолончель Фелю. Мы запоздали с еженедельной выплатой долга всего на несколько дней, к тому же теперь его не устраивает оплата в рассрочку, он требует всю оставшуюся сумму, в противном случае мы должны вернуть виолончель.
Альберто вышел из комнаты. Вернулся он через несколько минут, какой-то потерянный:
— Он закрывает магазин и уезжает, его пугают расползающиеся по городу слухи, поэтому он распродает инструменты и собирает долги. Ты мог бы продать свой смычок, Фелю. Он стоит дороже, чем виолончель.
— Только не смычок.
— Ладно! — Альберто спокойно взял виолончель и положил ее в футляр. Прикрыл, как прикрывают крышкой гроб. Я в последний раз смотрел на свою первую виолончель!
Возле класса дона Хосе мы сидели на узкой скамейке, тесно прижавшись друг к другу.
— В этом году семестр у них заканчивается рано, — прошептал Альберто моей маме, — и каникулы объявлены на неделю раньше. Приди мы на несколько дней позже, — обернулся он ко мне, — и тебе вообще не пришлось бы играть для дона Хосе.
Мама была расстроена. Газеты сообщали, что по всей провинции молодые мужчины, такие как Персиваль, могут в любой день получить призывную повестку. Кроме того, мама узнала, что друг Луизы отправился в Марокко, и моя сестра страшно горевала.
Появилась секретарша. Она провела нас через соседнюю дверь в комнату, где сидел дон Хосе в окружении учеников-виолончелистов. Альберто и Хосе обнялись, и по классу пронесся шепот: «Мендисабаль», — студенты знали это имя, которое для меня два года назад ничего не значило.
— Дон Мендисабаль оказал нам честь. — Дон Хосе протянул ему смычок.
Альберто стоял сжав руки, глазами изучая носки своих ботинок, красноречиво демонстрируя отказ.
Дон Хосе настаивал:
— Я сегодня оказываю вам любезность, не так ли? Окажите и вы любезность нам.Сыграйте что-нибудь, давненько я вас не слышал.
Не ожидал, что мой учитель уступит. Все это время я упрашивал его сыграть, но он был неумолим: никогда ничего не играл, кроме учебных тактов, необходимых для наших занятий. Но он кивнул в знак согласия, пододвинул к себе свободный стул, взял у дона Хосе виолончель и сел, чтобы играть. Не извинился, не представился, даже название композиции не назвал. Он просто провел смычком по струнам, и все мы обратились в слух.
То, как играл Альберто, отражало его характер: он начал медленно, но по мере игры выстраивал порядок, объем, образ, виолончель звучала благородно и уверенно даже тогда, когда нота становилась все тоньше и тоньше, и так до самого конца, пока она не превращалась в шепот — пианиссимо, свидетельствующее о капитуляции. Мама кивала головой, будто хотела сказать: «Да, это объясняет все».И если до этого дня я не сознавал, что она влюблена, то сейчас уже не мог этого отрицать.
Единственным техническим сюрпризом для меня было отчетливое дыхание Альберто. Он звучно вдыхал и выдыхал, заставляя легкие интенсивно работать в наиболее яркие моменты, и я подумал, что никогда прежде не обращал внимания на свое ДЫХАНИЕ, — и вся моя спесь тут же улетучилась. Как же я недооценивал его! Думал, что он никто, просто кроткий человек, изредка похваливавший меня и дававший кое-какие советы. Но как я переоценивал себя! Мои эгоизм, безответственность, недоразвитое ощущение собственного «я» были неразделимы. Я не осуждал себя за это. Я был юн. Ничего не делал и был никто. Я не был чудом — Моцартом или хотя бы Эль-Нэнэ.
Когда прозвучала последняя нота, Альберто встал, протянул виолончель дону Хосе и даже не посмотрел на аудиторию. Его не интересовали аплодисменты, он просто сделал то, что умел.
— А теперь — ученик, — объявил дон Хосе. Он подал рукой знак долговязому юноше, который покорно подтолкнул ко мне свою виолончель. Я облегченно вздохнул, поскольку маэстро не спросил, почему я без виолончели.
— У меня свой смычок. — Пока я пытался вытащить его, студенты с интересом разглядывали обтянутый бархатом футляр, а один даже хихикнул.
Я сел и начал играть, как и планировал, — начало Первой сюиты Баха. Правая рука дрожала так, что я даже не мог удерживать смычок перпендикулярно струнам.
— Ему нужна канифоль, — услышал я мамин голос, и сразу несколько рук протянули мне янтарные кусочки. Дрожащими пальцами я взял один из них и приложил к волосу смычка.
И снова мой смычок коснулся струн, но ни от чьих глаз не ускользнуло это безнадежное движение.
— Книга, — произнес Альберто театральным шепотом, имея в виду тот педагогический прием, который не раз использовал на наших занятиях. Он всего лишь напомнил мне о необходимой технике, но в тот момент в комнате началась какая-то суета, и, прежде чем я понял, что случилось, один из учеников протянул толстенный том и вложил его мне в правую подмышку.
— Вот видите! — подал голос дон Хосе. — Я не единственный педагог, который пользуется книгой. — И он кивнул мне: — А теперь вперед! Книга поможет унять дрожание и зафиксирует локоть в нужном положении.
Альберто с противоположной стороны комнаты извиняюще улыбнулся мне.
Прижав руку к телу, я начал играть. Цепочка из восьмушек взлетела и опала, нежно, ровно и ритмично. Меняя струны, я почувствовал, что книга выскальзывает, и зажал ее более плотно. Дрожь унялась, я ощутил теплоту в мышцах, они перестали быть чужими. Я осмелился поднять глаза. Дон Хосе внимательно наблюдал за мной, на лицах студентов читалось снисходительное одобрение, а мама нервно крутила прядь волос.
За окном послышался жизнерадостный крик, и я проклял веселую какофонию звуков в голосе мужчины. Вот пролетела птичка в попытке атаковать бельевую веревку, к которой были прикреплены лозунги протеста, более чем нелепо смотревшиеся в обществе женских сорочек и носков. Несколько пар глаз проследили за птичкой; один из учеников, видимо в первый раз увидевший дамское белье, захихикал.
Я ошибся при переходе на струне ля. Дон Хосе глубоко вздохнул. Я сохранял самообладание, пока мой взгляд не упал на мамину руку. Она перемещалась с шеи на колени, потом в обратном направлении — к головному платку. Я играл меньше минуты, пройдя только четверть пути, начал выстраивать мелодию. Но все закончилось. Она знала, что я сыграл плохо. Наматывая на палец концы платка, она готова была уйти.
Я закрыл глаза и освободил правую руку, обхватившую, как зажим, колодку смычка. В моем сознании возник образ: сверкающий золотом закат, сбегающий вдоль плотины, и над ней колонноподобную статую Колумба, обозревающего не просто бесконечную череду волн, но способного увидеть нечто большее — бесконечность, что скрывается за изгибом земли.
Я расслабился и начал выдерживать восьмушки чуть дольше, не строго математически, изящно продлевая их по мере того, как мелодия шла вверх. Стоило мне чуть ослабить правую руку, как книга выскользнула и с грохотом упала на пол. Со всех сторон послышались вздохи, но я не поднял глаз, а продолжал играть; правый локоть отрывался от моего тела, становясь невесомее с каждым тактом, после того как эта ненавистная книга перестала мешать и запястье уже естественно сгибалось и разгибалось. Смычок двигался сейчас намного легче, подобно тому, как скользит толстая игла через войлок при искусном шитье.