Сюита достигла самого напряженного момента, когда звук обрушивается нисходящей спиралью. Можно было легко утихомирить его, как это делал Эдуардо Ривера, покачивая головой, или даже как Ролан. А вибрато могло получиться нежно дрожащим и всхлипывающим. Однако я продолжал играть с закрытыми глазами, и ноты, немногочисленные и стремительные при соприкосновении пальцев со струнами, наполнялись многочисленными оттенками. Я играл не за деньги и не для чувствительных дамочек — вообще ни для кого, только для себя, в надежде, что смогу избавиться от прежних разочарований и почувствовать вкус свободы непременно здесь и сейчас.
Что было после, я не помню. В памяти сохранились только драматические, разорванные аккорды, которые в финале разрешались в консонанс — на всех четырех струнах, не так, как это принято. В полной тишине я открыл глаза, положил смычок в футляр и вышел из комнаты.
Альберто смеялся, пока мы шли домой, — все семь кварталов:
— Он был в ярости на твою мать. Сказал, она должна была привезти тебя в Барселону на несколько лет раньше, когда впервые проявился твой талант музыканта. А еще, что она почти — почти— помешала воле Бога.
Мама молчала. Ей были неприятны упреки человека, что отказал ей два года назад.
— Это не имеет значения, Альма, — продолжал Альберто, — он рассердился и на меня. Он упрекнул меня за то, что я не рассказал ему о Фелю несколько месяцев назад, как только услышал его игру, и скрывал его талант. Фелю, хочешь знать, что он говорил о Бахе?
Мне не хотелось отвечать, но любопытство взяло верх, и я продолжал слушать.
— Он отметил твой высокий потенциал, и, по его словам, ты сыграл прекрасно, но чересчур пафосно. А Баха надо исполнять, как того требует… сам Бах. Когда он слушал тебя, ему казалось, что ты играешь на двух виолончелях сразу. Ха!
Его слова задели меня за живое, это не ускользнуло от Альберто. Он ускорил шаг, поднял к небу кулак, затем резко повернулся и, сжимая кулак и потрясая им, проговорил:
— Понимаешь, ты заставил его думать! Он даже не заметил, что книга упала, не обратил внимания на твой болтающийся локоть. Заметь он его, то уверен, с удовольствием бы привязал твою руку со смычком к стулу, но его в тот момент занимала только музыка, новое толкование Баха. Музыка, Фелю!
Я сделал глубокий вдох:
— Не уверен, что сейчас мне хочется у него учиться.
— Мне тоже, — сказала мама спокойно, удивив меня.
— Вы оба иррациональны, — сказал Альберто. — Но это не важно. Дон Хосе не собирается заниматься с Фелю.
На этот раз удивилась мама.
— Фелю уже сейчас играет намного лучше, чем его ученики, — объяснил Альберто. — Дон Хосе не получит признания за то, что открыл талант Фелю, ведь последние два года учил его я.
— Но это нечестно! — вскричала мама.
— Да это только к лучшему Дон Хосе против того, чтобы Фелю учился в Барселоне, там, где его постоянно будут сравнивать с его учениками. Он советует отправиться в Мадрид, учиться у графа Гусмана в Паласе. Для Фелю это будет гигантский шаг вперед.
— В Мадрид? — переспросил я охрипшим голосом.
— Граф Гусман — придворный композитор. Он учил Хусто Аль-Серраса в течение одного сезона, но отец мальчика настоял на том, чтобы сын снова отправился в турне. Фелю, ты пойдешь по стопам Эль-Нэнэ!
— Нет, — твердо сказала моя мама. — Такого бы я ему не пожелала. — К тому же он на время уедет из Каталонии. — Альберто выдержал паузу, чтобы мы осмыслили сказанное им, и продолжил: — Мадрид — безопасное место, Альма. Место королевских балов, а не восстаний.
Это и решило дело.
Я отправился в Мадрид на поезде, один. Поезд был полупустой, но на остановках я видел на платформах толпы народу, матерей, со слезами отправляющих сыновей в обратном направлении, в Барселону, для переправки через Средиземное море. Гражданское противостояние в стране явно усиливалось. Рабочие призывали народ к всеобщей забастовке. Военное положение в ближайшие дни грозило прервать пассажирское сообщение. Радикальные группировки готовили взрывы на железной дороге, в случае осуществления их планов пути в Барселону и из нее будут заблокированы. Случилось то, что предрекал Альберто, от чего хотела оградить меня мама: хаос и мятеж. Мои попутчики, узнав, что я из Барселоны, сразу же засыпали меня вопросами: «Это же всего-навсего антивоенное движение? Восстание республиканцев? Они что, действительно сожгли сотни церквей? А правда, что женщины сражаются вместе с мужчинами, даже проститутки?» Разумеется, ответов я дать не мог и только твердил: «Думаю, это из-за Марокко».
В последнюю неделю перед отъездом я на самом деле ни на что не обращал внимания. Не знал имен лидеров политических и общественных течений. Не задумывался о людях, которые под страхом смертной казни вступали в борьбу с режимом. Semana Trágica —Трагическая неделя, как ее назовут позже, — прелюдия к насилию в предстоящие десятилетия. Я же был погружен в собственный мир, мир виолончели. И вовсе не уверен, что меня сильно угнетало собственное отсутствие интереса к реальным событиям, напротив, я гордился этим — пьянящая, но вводящая в самообман самоуверенность, какую может позволить себе разве что юность.
ЧАСТЬ III. Мадрид, 1909
Глава 8
— Не упоминай о Барселоне, — предупредила меня похожая на осу дама в наряде из желтого атласа и черных кружев, когда мы стояли в прихожей дворца.
— Совсем не упоминай о Каталонии, — добавила пожилая женщина. В ее волосах алели атласные цветы, в руках она держала веер, подобранный в тон корсету красного гофрированного платья.
— На поездах здесь никто не ездит, — верещала похожая на осу дама. Она даже думать боится о том, что железнодорожные пути могут взорвать. Ведь она ездила по этим самым рельсам — именно по этим самым — в своем личном вагоне.
«Нет Барселоне, нет Каталонии, нет поезду», — думал я.
Граф отделился от толпы женщин и двинулся ко мне с вытянутой вперед рукой, шел он удивительно легко для почти слепого человека.
— Музыка, мистер Фелю, — это все, о чем вы должны говорить.
Граф повел меня в кабинет, по пути кивком головы приветствуя стражников с алебардами. Обставлен кабинет был со вкусом, как и те комнаты, по которым мы проходили. С расписных потолков, где среди пышных облаков парил херувим, на гроздях атласных лент свисали канделябры.
Какой-то мужчина представил графа. Граф представил меня. Дамы расселись вдоль стены. Мария-Кристина, королева-мать, указала мне на мягкое, обитое гобеленом кресло. Чтобы сесть в него, мне пришлось слегка подпрыгнуть, и мои ступни болтались на весу. Две небольшие собачки с глазами-маслинами навыкате осторожно покрутились возле меня и улеглись в ногах своей госпожи.
— Надеюсь, ты нормально доехал? — спросила королева-мать, размеренно произнося каждое слово. У нее был длинный узкий нос, тонкие губы и пепельные брови; седые волосы забраны в плотный пучок. Казалось, из нее была выжата каждая унция цвета, а вместе с ним и жизни. Ее тонкую талию обхватывал тугой корсаж цвета слоновой кости.
Не зная, что ей ответить, чтобы избежать при этом упоминания о поезде, я слегка пожал плечами — случайное, усталое подергивание, которое она приняла за ответ.
— Я с нетерпением жду вашего выступления с очаровательной дочерью Конде Гусмана. А пока, — продолжала она, произнося эти слова с большим, казалось, трудом, — не будем касаться этой темы. Говорить о музыке, которой ни разу не слышал, почти так же глупо, как толковать о блюде, которого не пробовал, не так ли? Расскажи-ка мне о себе.
Перебирая в уме варианты возможного ответа, отбрасывая неудачные, я быстро оглянулся, точно в поисках подсказки, и послал умоляющий взгляд графу — но напрасно. Я поднял глаза к потолку, и мое внимание целиком поглотил сюжет росписи: сильные, атлетические руки, детские попки, развевающиеся туники. Я стоял истуканом, не в состоянии отвести взгляда от этой картины. Слепцу бы повезло больше, будь он на моем месте.