Выбрать главу

В 1923 году специальная комиссия наконец представила кортесам доклад, в котором объяснялось, почему наши войска оказались так растянуты. Накануне публичного оглашения доклада генерал Мигель Примо де Ривера поднял военный мятеж в поддержку короля Альфонсо, на которого возлагалась значительная доля вины за происшедшее. Альфонсо поддержал восстание военных, позволив своему защитнику Примо де Ривере стать диктатором. Наш король совершал один постыдный поступок за другим. Не желая брать на себя ответственность за Ануаль, он согласился играть чисто церемониальную роль: монарх существует, но страной правит другой человек.

Я хорошо представлял себе, как Эна была унижена капитуляцией Альфонсо. Вскоре после Ануаля она написала мне письмо с просьбой вернуть подарок. Я не сделал этого.

Через год от нее пришло еще одно, не менее обиженное письмо:

Своим трюкачеством вы стяжали себе позорную славу. Надеюсь, Вам ясно, что Вы больше не являетесь другом монархии.

Я отвечал:

Вы затрагиваете проблему чисто технического свойства. Мой смычок служит мне верой и правдой, и я не вижу смысла насиловать его ради удовлетворения Вашей прихоти. Кроме того, я не хочу расставаться со знаком благоволения, выказанного мне в менее суровые времена.

За формальной вежливостью я пытался скрыть боль в сердце. У меня никогда не было лучшего слушателя, чем королева с ее тонким пониманием музыки и ее способностью к сопереживанию. И годы спустя я хранил номер газеты с ее фотографией, сделанной в день, когда она покидала страну. Альфонсо был уже за границей, и она спешила присоединиться к нему. Фотограф запечатлел ее сидящей на придорожном камне — в обычной одежде, с зажженной сигаретой в руке. Она смирилась с неизбежным и больше не волновалась о том, что скажут о ней другие.

Одним из немногих уцелевших в ануальском разгромебыл друг моего брата, простой солдат, вернувшийся из Марокко национальным героем. Он храбро вел себя на поле боя, усеянном телами испанских воинов. Пока длилось следствие, его не могли продвинуть по службе, зато наградили медалями и чествовали на ужинах в «Автомобильном клубе». О нем восторженно писали газеты, даже те, что враждебно относились к военным в целом. Франко являл собой образ безупречного солдата, символ порядка, верности и выживания.

Он интересовался мною, слышал обо мне так же много, как и я о нем. Он понимал, что доброе отношение к нему Энрике было отчасти вызвано тем, что Энрике горячо любил меня, своего брата. Франко написал мне об этом в письме, которое я получил через два месяца после телеграммы, сообщившей о смерти Энрике.

В письме подробно рассказывалось о том, как Франко отомстил за моего брата, которого мы оба боготворили. Преследуя лидера берберов Абд-эль-Крима, Франко во главе отряда кинулся громить берберские деревни. Они сжигали дома, безжалостно убивали стариков, женщин и детей. Написанное строгим аккуратным почерком, в деловитом тоне, письмо содержало массу жестоких подробностей. Я не мог не ужаснуться тому, с каким явным удовольствием он все это описывал. Франко хотелось, чтобы я радовался вместе с ним. Работа была «трудной, но приятной», выражался он.

Это отвратительное письмо пришло в самый разгар моей скорби по Энрике, и оно выбило меня из колеи. Выступать я не мог. Нотные линейки расплывались перед глазами. Нотные знаки приобрели крылья, словно мухи, что тучами вьются над полем битвы, усеянным трупами солдат, которых некому хоронить.

Я отменил концерты, запланированные на начало осени, и на меня тут же посыпались телефонные звонки от репортеров. Фотографы не давали мне и шагу ступить. Никто не верил моим отговоркам о плохом самочувствии и неладах со зрением, никто не желал слушать, что я надеюсь возобновить выступления в октябре, самое позднее в ноябре. Все считали, что я делаю это в знак протеста.

Меня преследовало чувство вины — и когда я играл плохо, убеждая себя, что сейчас не время для музыкальных удовольствий и ухода в себя, и когда я вообще не играл, превратившись в мишень журналистов. В конце концов я вернулся к привычному графику выступлений, но внимание к моей персоне не уменьшалось. Дурная слава поистине так же прочна, как и добрая. Чем больше я сопротивлялся шумихе вокруг себя, тем охотнее пресса превозносила мои скромность и принципиальность. Я презирал Франко за то, что он строил свою карьеру на грязи, но и сам купался в грязи.

Разумеется, быть знаменитым виолончелистом и дирижером, который нарасхват по всей Европе, — огромное удовольствие. Впервые в истории Испании имя виолончелиста получило столь широкую известность. С каждым годом моя слава возрастала. Почта была забита приглашениями, восхвалениями и просьбами. Молодые музыканты умоляли меня о покровительстве. Политические организации просили о поддержке. Плохо лишь, что многократное увеличение числа поклонников сопровождалось исчезновением старых друзей. Я уже несколько лет ничего не слышал об Альберто. Еще дольше не получал никаких вестей о графе Гусмане и его семье.

Со дня концерта в Бургосе я совсем потерял из виду Аль-Серраса. Памятуя о том, как мы с ним расстались, и зная о постигшем его фиаско, я не осмеливался первым обратиться к нему. По моему разумению, он должен был проявить инициативу. Не мог же он вечно на меня сердиться.

Я собирался уходить, когда до меня донесся пронзительный крик Риты: «Ага! Я знала, что это случится. Маэстро, скорее смотрите!»

Мне стоило усилий не обращать внимания на толстую пачку писем, которую она протягивала мне, пока я дошнуровывал ботинок. Но она обошла вокруг стола и всунула мне в руку письмо:

— Это из Америки! Приглашение сыграть в Белом доме!

— О! — не удержался я от радостного возгласа. — Недурственно.

— Вы этого заслуживаете! — проникновенно проговорила она.

— Наверное. Ответьте им. Скажите, что я с удовольствием принимаю приглашение.

Я приехал в Вашингтон в конце октября 1939 года, через полгода после инаугурации президента Гувера. Я так нервничал, что на официальном обеде, предшествовавшем концерту, с трудом проглотил всего несколько кусочков, но выступил хорошо — и сам был доволен, и пригласившие меня хозяева. Я ждал, что после концерта будет прием, на котором я смогу поговорить с президентом и спросить его совета о том, как один человек может помочь своей мятущейся стране. Гувер пользовался среди европейцев репутацией героя за помощь безработным, которых он по собственной инициативе поддерживал во время Великой войны, особенно в Бельгии.

Но мне не удалось даже словом перемолвиться с президентом. Собравшиеся были ошеломлены случившимся накануне «черным четвергом», когда на фондовом рынке США резко упали акции. Джентльмены, сунув пальцы за пояс или поправляя галстук-бабочку, мрачно рассуждали о ликвидации, спекуляции, перегретых рынках и прочих далеких от меня вещах. Единственное упоминание о моей стране прозвучало, когда одна из дам из семейства Рокфеллер посетовала на бегство тысяч европейских инвесторов, покинувших Уолл-стрит и устремившихся вкладывать деньги в восстанавливающиеся рынки своих стран.

Такая же атмосфера царила и на борту парохода, на котором я на следующий после концерта день возвращался в Испанию, где меня ждал новый контракт на запись. За трапезой пассажиры первого класса упорно обсуждали финансовые новости, со страхом ожидая открытия биржи в понедельник. К вечеру субботы корабль охватила паника. На обеде два джентльмена затеяли столь горячий спор, что сидевшая с ними за одним столом седовласая женщина с двойной ниткой жемчуга на широкой груди не выдержала: «Неужели нам больше не о чем поговорить? Вы хотите окончательно лишить меня аппетита?»

Один из мужчин потянулся, чтобы взять ее за руку, но она его оттолкнула. За соседним столом ссорилась супружеская пара: они громко выясняли, кому первому пришла в голову несвоевременная идея отправиться в Европу. В их беседу вмешался пассажир, заявивший, что пароход должен повернуть обратно. Со всех сторон неслись недовольные восклицания и взаимные упреки. Обстановка накалялась. К счастью, до драки не дошло, но я не удивился бы, если бы она вспыхнула. Мой сосед по столу попросил вызвать корабельного доктора и пожаловался на боли в груди.