— Если хотите писать письма, я вам дам список длиной в километр. Это правда, что вас приглашали выступать в Белом доме?
— Правда. Для президента Гувера.
— Так-так… Ну-ка посмотрим. Первым делом Рузвельт. Затем члены конгресса, филантропы — каждый, кто верит в миф о невмешательстве, но кого можно переубедить неопровержимыми фактами. А в Англии… Ладно, приходите ко мне на следующей неделе, вместе подумаем, к кому обратиться.
Я ждал от Аюба не просто писем, я ждал чего-то большего, может быть, организации бенефиса для меня, но, как я уже успел понять в Испании, подобные идеи не пользовались популярностью. Лондон предлагал мне обычный концерт — без всяких напоминаний о том, что происходит в Испанской республике. За вычетом расходов на дорогу я выручил бы за него сущие гроши. Пожалуй, я больше заработал бы, если б стал играть на парижских улицах, бросив к ногам перевернутую шляпу.
Аюб смущенно покосился на часы:
— У нас проблема с установкой в павильоне фонтана. Это будет такая современная скульптура, через которую мы должны пустить поток жидкой ртути. — Он поднялся и снова поцеловал меня в обе щеки. — Без Пикассо у испанского павильона нет никаких шансов. Как и без вас, разумеется, но ваша позиция нам хорошо известна. Приходите ко мне, как только у вас появятся новости.
На следующее утро я в волнении шел по Гранз-Огюстен. Меня не покидало ощущение, что я несу секретное послание, хотя шагал я с пустыми руками. На полпути я завернул в лавчонку и купил бутылку недорогого божоле. Эта покупка означала, что нынче мне придется обойтись без обеда, но за последние недели я потерял аппетит.
Пикассо сам открыл мне дверь. Я увидел человека в мешковатой коричневой кофте, накинутой на матросскую тельняшку. На его лысой загорелой макушке торчало несколько прядей седых волос, как будто он только что встал с постели. Из глубины квартиры доносились звуки патефона, звон тарелок и чей-то голос. Я представился. Он минутку помолчал, потом сказал:
— Не могу же я не пустить в свой дом новости! Входите, входите! — И взял бутылку из моих рук.
Студия была огромной, гулкой и почти такой же холодной, как моя квартира. К стене был прислонен холст высотой три с половиной метра и длиной около восьми. Возле него стояла лестница. Холст был абсолютно пустым, но по всей комнате лежали наброски, эскизы, рисунки, почтовые открытки и вырванные из журналов картинки, а под несколькими столами валялись пустые бутылки, картины в рамах, маски, шляпы, куски обсидиана, огромные круглые губки и стояли кувшины с цветными карандашами и банки, набитые кистями — некоторые из них были привязаны к длинным палкам. Вдоль одной стены — продавленный диван и стоячее зеркало, вдоль другой — разнокалиберные кресла, испачканные краской. Здесь царил такой хаос, что я невольно уперся взглядом в чистый холст: мне казалось, что пялиться на этот беспорядок — все равно что вторгаться в чужую личную жизнь или подглядывать в замочную скважину.
Он знал, зачем я пришел.
Я рассказал все, что мне было известно о последних продвижениях националистов, особенно о том, что видел в свободной Барселоне, где до сих пор жила престарелая мать Пикассо. Пока мы разговаривали, я все время слышал звон тарелок и хлопанье буфетной дверцы. Кто там, ломал я себе голову: его жена, Мари Тереза, или Дора Маар, или какая-то новых пассия?
— Полагаю, сеньор Аюб спал бы спокойно, если бы точно знал… — начал я и замолк, уставившись на кухонную дверь. Вместо юной светской «беспризорницы» или удрученной хозяйки дома в проеме маячила слишком хорошо знакомая огромная фигура с вытянутыми вперед руками, сжимавшими в пальцах ножки трех бокалов и горлышко бутылки — не той, что я принес, а другой.
— О, так это ты! — воскликнул Аль-Серрас. — А я думал, очередной каталонский чиновник. — Он кивнул на бутылку: — Хочу поднять тост за человека, который на три ночи уступил мне свой диван. Слава богу, что ты догадался принести еще бутылку!
— Я не хотел мешать… — запинаясь, произнес я.
— Ерунда. Рад видеть тебя живым! Я уже замучил Пау своими разговорами, — сказал он, назвав художника каталонским именем.
Вежливо, но холодно я поинтересовался у Аль-Серраса, надолго ли он приехал в Париж и где остановился.
— Да где придется, — махнул он рукой. — Сегодня на кровати, завтра на полу — я не привередлив.
Только тут я заметил, что пиджак и рубашка буквально болтаются на нем, а просторные штаны поддерживает грубый плетеный ремень. Со дня нашей последней встречи на арене Малаги он, пожалуй, потерял килограммов пятнадцать.
— Ты обращался в посольство за помощью?
— В посольство? Беспокоить посольство своей особой, когда наши соотечественники прячутся от бомб, когда им нечего есть?
Вряд ли он рассчитывал уколоть меня этим замечанием, но я все равно разозлился. Да кто он такой, этот Аль-Серрас, чтобы осуждать меня? Он сам в союзе с Франко! Не просто человек, симпатизирующий националистам, а известный артист, согласившийся сотрудничать с мятежниками!
Пикассо отошел к угловому столу, на котором лежали пахнущие краской газеты. Я не собирался выдавать Аль-Серраса и сказал шепотом:
— Я слышал по радио выступление Кейпо де Льяно. Он говорил, ты назначен президентом какой-то организации…
— Испанского института культуры, — пророкотал Аль-Серрас и рассмеялся. — Я занимал этот пост ровно неделю, пока не познакомился с каудильо. Это нечто. Пау, ты тоже захочешь послушать эту историю. — Аль-Серрас бросил взгляд через комнату и подмигнул мне: — Пау — новый директор Прадо. Он разбирается в этих почетных должностях.
— Позвольте представиться: директор музея, — сказал Пикассо, шутовски нацепив на голову старомодный котелок, извлеченный из недр сундука.
Я смотрел, как он паясничает, и с горечью думал, что умирающей республике не на кого опереться, кроме этих сладкоречивых, но равнодушных изгнанников. Тогда я и не подозревал, какую огромную работу проделает в своей роли директора Пикассо, переправляя бесценные произведения искусства из Мадрида в Женеву и не давая их разворовать.
— А это тебе, Хусто. — Пикассо протянул ему кожаную треуголку, какие носили члены ультраконсервативной Гражданской гвардии.
Аль-Серрас со смехом отбросил шляпу в сторону:
— Нет уж, спасибо! Я со всем этим покончил.
Выходит, Пикассо знал о националистических связях Аль-Серраса? И при этом позволял ему спать на своем диване? Я не знал, что и думать.
— Да дайте же мне рассказать! — нетерпеливо проговорил Аль-Серрас, открывая принесенную им бутылку. Это было божоле крю, отличное вино — не сравнить с тем, что принес я. Он подмигнул нам и наполнил бокалы.
Аль-Серрас встретился с Франко в сентябре 1936 года, сразу после того, как был назначен почетным президентом Института культуры, но перед тем, как Франко обошел своих соратников-генералов и был провозглашен главой государства.
Пианист подготовил к этому случаю небольшое оригинальное сочинение для фортепиано. Генерал Франко опаздывал, и Аль-Серраса встретил молодой человек в костюме и галстуке, представившийся помощником по вопросам культуры. Устраивает ли маэстро звучание рояля? Что ему принести? Что-нибудь, что поможет пианисту расслабиться?
— Ничего не нужно, кроме тишины, — ответил Аль-Серрас. Он всегда был суеверным и перед выступлением любил побыть один.
Помощник понимающе улыбнулся и приложил палец к губам. Аль-Серрас заиграл прелюдию. Едва прозвучало несколько тактов, как помощник вмешался:
— Это ведь ритм, заимствованный из фольклора Малаги?
— Вроде того, — ответил Аль-Серрас.
— А не из кубинских народных песен? — И он отстучал ритм три четверти.
Аль-Серрас начал вещь с начала.
— Должен вас предупредить, — снова прервал его помощник. — Вождь надеется услышать настоящую испанскую музыку. Чисто испанскую.
— Что значит «чистую»? Без цыганщины?
— О нет-нет! Вождь любит цыганское фламенко.
— Да ну? — удивился Аль-Серрас. У Франко была репутация человека чопорного и придерживающегося строгих вкусов.