Да, ведь еще и квартиры дают только остепененным… Мне-то все равно, но ведь я обязан как-то вытащить Ангела и Колдунью из райвольского барака.
Выхода не было, невозможно было ни жить, ни умереть.
Колдунье свою поездку я пересказывал ровным голосом, без всяких истерик, но не поднимая глаз: мне было невыносимо стыдно появиться перед ней оплеванным. Но вдруг сидевший у нее на коленях Костик беспокойно завозился и сказал:
— Ты так говоришь, что мне плакать хочется.
И я вспыхнул и сгорел от нового стыда: я же должен нести сыну уверенность, а не слезы! Моего отца из хрустального дворца науки зашвырнули в воркутинский лагерь, но мне-то хоть раз от его слов хотелось плакать?! И я потрепал Костика по теплой головке и спросил:
— А ну, повтори, что у тебя на макушке?
И он радостно отрапортовал:
— Особая точка типа фокус.
— А сам ты кто?
И он еще более радостно и звонко выкрикнул:
— Я сыночек!
С Костиком мне почти всегда хотелось глупо шутить. Когда он спрашивал: «Это пышечная?», я отвечал: «Нет, пушечная». Когда я видел его в синем тренировочном костюмчике, я не мог не пропеть: «Синий, синий Костик лег на провода». Но сейчас я для этого был слишком густо вымазан дерьмом. И все-таки я сказал Колдунье:
— Ничего, мы-то проживем, а люди горя тяпнут.
И не беда, что улыбка вышла натянутой и Колдунья неожиданно повторила мою маму: «У тебя лицо как будто обугленное…», — я еще научусь. Хотя бы правдоподобно притворяться. Еще курсе на четвертом Салават вдруг ткнул меня большим пальцем пониже спины и конспиративно прошептал:
— Громоносцев!
И указал своим перешибленным носом на молодого человека лет нас на пяток постарше, которого я уже несколько раз встречал в факультетском вестибюле и запомнил по надменно откинутой строгой прическе. Симплектические многообразия, касательные расслоения, нильпотентные группы… Салавату нравилась музыка этих слов, хотя на меня она, наоборот, навевала тоску своей нечеловеческой чистотой. Однако гораздо более пикантным в Громоносцеве было то, что его, самого талантливого ученика Рохлина (Рохлин был в большом авторитете), загнали в лакотряпочный институт из-за того, что у него мать еврейка.
Вот каким путем надо идти! Я шагаю, презрительно глядя поверх голов, а за мною вьется почтительный шепоток: вы представляете, его держат в мэнээсах без степени! И я принялся лихорадочно наращивать разрыв между моим статусом и репутацией и в первый же год по количеству публикаций обошел самого Анфантеррибля. Правда, он издал очередную еретическую монографию, а у меня три работы из семнадцати были опубликованы в тезисах конференций, зато от всех остальных коллег я шел с большим отрывом. Так что партийному бюро пришлось изыскивать утонченные доводы, чтобы исключить меня из победителей соцсоревнования. Зато это стало всем известно, и обо мне все чаще стали поговаривать как о жертве несправедливости. Чего я и добивался: чтобы знали, кто я и кто они. Чтоб было, как у Громоносцева: начальство гнобит — знатоки уважают. И когда я открыл, что для параметрически возмущенных линейных систем функция Ляпунова будет формой неизвестной, правда, четной степени, у понимающих людей это прозвенело сенсацией. Идею сразу подхватили в главной по этим делам московской лаборатории, и казалось, еще чуть-чуть, и проблему добьют численными методами, а знаменитая задача абсолютной устойчивости окажется скромным частным случаем.
Получалось, я и здесь вышел победителем.
Я уже давно осторожненько, чтобы не развалился стул, елозил от этого бахвальства, но сравнение с Громоносцевым меня наконец взорвало — грязь, грязь! Какой там, к черту, Громоносцев! Он сейчас член всех мыслимых академий, лауреат всех мыслимых премий, в российскую АНю его тоже подсуетились ввести зарубежным членом, а после премии Абеля даже на телике ему отрезали пару секунд промежду шутов и прохвостов — никакого демонизма, седой, веселенький, растрепанный, в бейсболке, как и подобает западному гению. А я даже и до своего потолка далеко не добрался, и не потому, что мне кто-то мешал — помешать мне могла разве что лоботомия! — а потому, что я по природе своей шаромыжник. И то, что я разлюбил оскверненный хрустальный дворец, в этом тоже проявилось не только мое чистоплюйство, но и шаромыжничество — как будто работать можно только во дворце! Громоносцев небось ни о каких дворцах и не помышлял, обожал свои симплектические расслоения или как их там.