Лет через десять в том же бору мы наткнулись на каменный фундамент финского дома. «Смотри, какая кладка — на века обосновывались…» — «И что ты об этом думаешь?» — Ангел вгляделся в меня своим фирменным взглядом. «Жизнь безжалостна, надо быть сильными». — «А я думаю: как можно жить в этом мире? А не вернуть творцу билет?» Но я твердо ответил: «Не дождутся».
Может быть, я слишком рано начал знакомить его с могуществом зла? А то бы без меня он об этом не узнал… Я-то был знаком с жестокостью и низостью, сколько себя пом…
Я был внезапно прерван бесконечно печальным и неузнаваемо прекрасным голосом падшего Ангела.
Терпи, терпи, терпи, терпи — в этом вся мудрость жизни. Сильный может вытерпеть, слабый нет.
Получалось, что я сильный. Ни за что бы не подумал. Я ведь так легко отчаиваюсь.
Да. Но никогда не сдаюсь, не выпускаю свой багор. И в науке я не сдался, я просто ее разлюбил. Потому что и любил не ее, а свою грезу о хрустальном дворце.
Память тут же нанесла мне удар под дых. Я спел маленькому Костику бравую песню, как молодцы из Новагорода срезали ивушку под самый корешок и сделали из ивушки крепких два весла, третью лодочку — все было очень оптимистично вплоть до красной девицы, которую молодцы прихватили с собой. И мелодия была красивая, и голос так дивно звучал, а Сыночек начал давиться слезами: ивушку срезали… Только это и расслышал.
Он и здесь меня превзошел — я в его годы умел жалеть только людей, клал себе на грудь в темноте скомканное байковое одеялко и шептал, давясь слезами: лежит на нем камень тяжелый, чтоб встать он из гроба не мог. Или: ребята малые ругались над хладным телом мертвеца — и только за то, что он бежал быстрее лани! А уж по части страхов я ему в подметки не годился. Я пугался только, когда что-то опасное реально стрясется, а Костик где-то что-то услышал про змей и бешеных собак и целый месяц рассуждал, кто из них страшнее. И что будет, если к палке привязать змею и ударить ею бешеную собаку. Успокоить его я не сумел, сумел лишь обеспечить витаминами из рябиновых ягод: забравшись на телеграфный столб (мне это было раз плюнуть), обобрал прилегающую к нему огненную рябину в райвольском дворе. Ягоды были страшно горькие даже с сахаром, Ангел передергивался, но, когда Колдунья убедительно повторила: «Это полезно, полезно!», — он перед каждой следующей ложкой, страдальчески морщась, повторял: «Полезно, полезно». Он еще долго, когда приходилось есть что-то невкусное, сам себя уговаривал: полезно, полезно… И каждое полезно теперь вонзалось кинжалом.
Он вообще часто бормотал себе под носик (носик ентот папин вострый, как-то умилилась бабушка Феня), и однажды я расслышал такой его диалог с самим собой: «Куда течет ручей? Сколько можно спрашивать одно и то же — в озеро!» От умиления я поцеловал его пухленькую ручку, и он удивленно спросил: «Зачем ты меня за руку поцеловал?» Подобные сантименты были пока что ему чужды. До его появления я думал, что они чужды и мне.
Когда-то я считал глупостью самоистязания, а вот сейчас это у меня единственная радость — раздирать раны.
Однажды Костика угостили бутербродом, а во дворе половинка вдруг отломилась и упала на землю. Он захныкал, добропорядочный толстячок, и попытался поднять, а я его утешил: «Курица съест». И с тех пор, когда у него что-нибудь падало на землю, он утешал себя сам: «Курица съест». До поры до времени он доверял взрослым больше, чем себе. Я довольно рано повез его в зоопарк, но там его заинтересовали только воробьи и шакал, которого он принял за собаку. «Похожа на Расула Гамзатова», — что-то для него доступное я из Гамзатова ему читал. («Кажется, как будто баран поет», — несколько позже заметил он про песню «Где же моя черноглазая, где?») Потом, усадив его на гранитный парапет и прочно обхватив поверх светлого пальтишка, выкроенного Колдуньей из роскошного салаватовского реглана, я через Неву показывал ему Стрелку, Зимний, Адмиралтейство, и он, как всегда, слушал очень внимательно, — слова уже тогда интересовали его больше, чем вещи. А потом мне захотелось глупо пошутить, и я спросил: «Если упадешь, что ты будешь делать?» Я хотел, чтобы он ответил что-нибудь бодрое: звать на помощь, барахтаться, — а он ответил жалобно и честно: «Тонуть». И начал елозить, чтобы слезть с парапета.
Мы пошли по направлению к Финляндскому вокзалу и набрели на нарядного малыша, который при всем параде на естественном сиденье скатывался с горки. (Когда я про картинку «Поп и Балда» спросил Ангела: «Где поп?», — он робко показал на собственную попу.) А этот маленький денди его возмутил: «Как ему только разрешают?!» — «Ты бы тоже так хотел?» — поддразнил я. «Нет!!» — гневно ответил он. Бог ты мой, какой же он был милый, все надивиться на него не могли, какой он все принимающий и всему верящий! И за что же на него все это свалилось, свалилась его вечно страдающая, вечно неутоленная душа, заставившая в конце концов его именно лучшее в себе презирать, считать порядочность и доброту трусостью?.. Тоже чистоплюйство? Если в чем-то не все правда, значит, все ложь? Зато, когда пару лет назад я напомнил ему о потрясении Катюши Масловой — в ее душе совершился страшный переворот: она перестала верить в добро, — он с удивлением признал: «Гениально». Он откликался всему, что высказывалось от чистого сердца. За что на него свалилось это осатанелое неприятие мира? Не думал, что докачусь до таких идиотских вопросов. За что сваливается кирпич на голову? За что вулканы пожирают целые города? Ни за что, так мир устроен. Не признавать же, что именно мою брезгливость ко всему нечистому он усвоил и удесятерил, утысячерил.