Выбрать главу

Единственное сомнение: стоит ли отвлекаться от множества нынешних историй, живых и болящих, ради углубления в какую-то одну, поросшую быльем?

Если бы не уверенность в сходстве…

Маленькие секреты обычно переходят из уст в уста, большие, как правило, сохраняются.

Сколько пробелов в памяти человечества?.. Сколько судеб, сколько жизней и смертей, сколько ужасов и чудес погружено в невозвратное забвение?..

Вопрос, на который, быть может, ответят когда-нибудь Всеведущие из других миров или наши потомки, столь же мало похожие на нас, как мы на пресмыкающихся.

Меньше всего известна история детства.

Я ни разу не видел, чтобы непослушный ребенок начинал вести себя лучше после того, как его выпорют.

Читаешь ли Библию, Плутарха или сегодняшние хроники — кажется, будто в этом мире живут и творят безумства одни только взрослые особи, сразу таковыми и делающиеся; будто детства либо и вовсе нет, либо так, довесок, недоразумение. Только последние полтора века его, наконец, открыла художественная литература; только чуть более полвека назад соизволила заметить наука.

Завеса небрежения и беспомощности.

Между тем детство отнюдь не только неискоренимо-неудобственный придаток мира больших. Не только пробирка для выращивания членов общества.

Детство имеет свою неписанную историю, несравненно более древнюю и фантастичную, чем все истории взрослых, вместе взятые, свои законы и обычаи, свой язык и свою культуру, идущую из тысячелетия в тысячелетие.

Сколько веков живут игры, считалки, дразнилки, песенки? Сколько тысяч лет восклицаниям и междометиям, несущим больше живого смысла, чем иные оратории и эпопеи?..

Вот пришел Телевизор, пришел Компьютер — и кажется, навсегда должны сгинуть прятки, казаки-разбойники, "дождик-дождик, перестань"…

Нет!

Детство останется.

Мало тех, кто способен проникнуть вглубь, еще меньше тех, кому хочется это делать.

Итак, грядет восемнадцатый век Европы, известный под титулом века Просвещения.

Еще помнится Средневековье; еще совсем недалеко Ренессанс; еще правят миром тронные династии — короли едва ли не всех европейских держав приходятся друг другу кровными родственниками, что не мешает, а, наоборот, помогает грызться за земли и престолонаследие; еще многовластна церковь и крепок кастовый костяк общества: простолюдины и аристократы — две связанные, но не смешивающиеся субстанции, как почва и воздух… Еще немного и Вольтер скажет свое знаменитое: "Мир яростно освобождается от глупости". Какой щедрый аванс.

Теперь мне не надо делать никаких необыкновенных усилий духа, чтобы обнаружить, что и три тысячи лет назад природа была такою же, как сейчас; что люди и тогда и теперь были только людьми, что обычаи и моды часто мешются, человеческая же натура — одна и та же.

Нет еще электричества. Транспорт только лошадиный. Средств связи никаких, кроме нарочных и дилижансовой почты. Самое страшное оружие — пушки с ядрами.

Что еще добавим для общего пейзажа?.. Мужчины надевают на головы завитые парики и мудреные шляпы, пудрятся, ходят в длинных камзолах, в цветных чулках и туфлях с затейливыми пряжками, бантами, на высоких каблуках, а притом при шпагах. У женщин невообразимые многоэтажные юбки, подметающие паркет, а нл ыловах — изысканнейшие архитектурные сооружения.

Изящный цинизм великосветских салонов. Лакейство — профессия, требующая многолетней выучки. Отсутствие фотографий, зато обилие картин. Очень маленькие тиражи книг.

В этих декорациях, в этом мире, кажущемся нам теперь таким припудренно-ухоженным, неторопливым и безобидно-игрушечным, рождается отец, Филип Стенхоп I. (Первым величаем его условно: перед ним было еще несколько родовитых предков, носивших то же имя.) И будет еще Филип Стенхоп II. Честерфилд-сын.

Сколько я видел людей, получивших самое лучшее образование сначала в школе, а потом в университете, которые, когда их представляли королю, не знали, стоят ли они на голове или на ногах. Стоило только королю заговорить с ними, и они чувствовали себя совершенно уничтоженными, их начинало трясти, они силились засунуть руки в карманы и никак не могли туда попасть, роняли шляпу и не решались поднять…

А Филип Стенхоп I будет беседовать с королями многими, сгибаясь, где надо, в поклоне, где надо приседая или лобызая конечность, но всегда сохраняя непринужденное достоинство и осанку. Да, таким будет он, этот складный живчик с выпуклым лбом и прыгающими бровями. Глаза золотистые, во взгляде беглая точность.

Нет, не красавец, ростом выйдет значительно ниже среднего и получит от своих политических соперников прозвище низкорослого гиганта и даже карлика-обезьяны. Зато какая порода и какая энергия. Сильные тонкие руки, созданные для шпаги и ласки. Всю жизнь он будет удлинять ноги с помощью языка и любить крупных дам. Этот пони обскачет многих.

Когда мне было столько лет, сколько тебе сейчас, я считал для себя позором, если другой мальчик выучил лучше меня урок или лучше меня умел играть в какую-нибудь игру. И я не знал ни минуты покоя, пока мне не удавалось превзойти моего соперника.

Еще всмотримся… Два портрета: один в возрасте молодой зрелости, медальонный профиль; другой — кисти Гейнсборо — анфас, в старости, под париком.

Молодой: яркая мужественность. Крутая мощная шея легко держит объемистый череп. Затылок в виде молотка, как уверяет Лафатер, — знак здоровой энергии и честолюбия. Благородное небольшое ухо, которому суждено оглохнуть. Решительно вырывающийся вперед лоб и крупный горбатый нос образуют почти единую энергичную линию, обрывающуюся целомудренно укороченной верхней губой, и тут же опровергающий выпад нижней: укрупненная, явно предназначенная для поцелуев, она образует в углу ироничный и хищноватый загиб, сохраняющийся и в старости, но уже в совершенно ином значении… Твердый подбородок, немного утяжеленный, как и полагается породистому англосаксу, и впалые, как бы не существующие щеки — действительно, зачем они изысканному джентльмену. Все это вместе, однако, вообще перестает существовать, когда обращаешь внимание на просторно сидящий под густой бровью глаз. А на него нельзя не обратить внимание: он громадный и удивительно живой, с почти удвоенными по величине веками — глаз женственный, наивный и неизлечимо печальный.

У старика остаются одни только эти глаза, уже все увидевшие.

Милый мой мальчик, ты теперь достиг возраста, когда люди приобретают способность к размышлению. Должен тебе признаться (я ведь готов посвятить тебя в свои тайны), что и сам я не так уж давно отважился мыслить самостоятельно. До шестнадцати или семнадцати лет я вообще не способен был мыслить, а потом в течение долгих лет просто не использовал эту способность.

Хлеб психоаналитика — травмы детства. У кого их не было?.. Все детство — сплошная травма, непрерывный ушиб души. Отец, бог-отец, к которому на всех парах несется душа мальчишки (сотвори меня, только так, чтобы я об этом не догадывался), этот отец был унылой придворной личностью английского образца: чопорен, холоден, отчужден. Под стать и мамаша. Веселый, здоровый, чуткий детеныш, стало быть, не познал родительской заботы и ласки; в нежном возрасте при такой страстной жизненности ему было некого любить, некого ревновать. Все это хлынет потом, поздней волной, обращенной вспять…

Подкинули к одной из аристократических бабок. Роль отца исполнял гувернер-француз. Классическое образование: языки древние и новые, история, философия. Вот и семнадцатилетний дипломированный цита-тоизрекатель, прилежно мстящий недостающим дюймам.

Традиционный вояж — "большая поездка" на континент, где юноша по всем правилам возраста, пола и положения ударяется в кутежи, карты et cetera. Но родина останавливает: прислали известие о смерти королевы — начинается очередная околопрестольная заваруха. Скорее домой, играть в настоящую мужскую игру — политику. Едва вернулся, сработала пружина родовых связей: получил звание постельничего при его высочестве принце Уэльсском. В 21 год Филип Стенхоп I уже член палаты общин и произносит первую речь в парламенте.