Выбрать главу

Вообще-то я ем отнюдь не мало, но не припомню случая, когда бы я ел оттого, что был голоден; ел то, что считал редкостью, лакомством. Когда меня угощают - ем много, едва ли не больше, чем могу. Но питаться дома в кругу семьи с детства было для меня тяжелой обязанностью.

От воспоминаний об обедах в нашем деревенском доме меня прошибает пот. Вот как это выглядело: в два ряда стоят низенькие столики-подносы и все - а нас в семье было десять человек - садятся друг против друга, каждый за свой столик, я, самый младший, сажусь за последний; в комнате сумрачно, все едят, не произнося ни слона. Если добавить еще, что в нашем доме сохранялись старые порядки и пища была всегда одна и та же, о лакомствах, роскошной еде никто и не помышлял, то станет понятно, почему - чем дальше, тем больше домашние трапезы внушали мне ужас. Когда я в полутемной комнате сидел за своим столиком и, дрожа от холода, запихивал в рот горсть риса, мозги сверлили вопросы: почему люди едят каждый день по три раза? Почему с такими постными лицами? может быть, принятие пищи - это ритуал? и для совершения этого все члены семьи всегда в одно и то же время три раза в день (!) вынуждены собираться в затемненной комнате, ровно расставлять столики и угрюмо есть, даже если этого им, возможно, не хочется? Мне даже приходила в голову мысль, что трапезы - на самом деле моление обитающим в нашем доме духам.

"Умрешь, если не будешь питаться", - говорили мне; и хотя я воспринимал эту фразу как запугивание, она, тем не менее, всегда вызывала у меня беспокойство и страх. "Без пищи человек умирает, человек работает, чтобы есть. Надо, обязательно надо принимать пищу."...Ничего более недоступного разумению мне слышать не приходилось.

Из всего этого следовало, что я нисколько не смыслю в предназначении человека. Мое понимание счастья шло вразрез с тем, как понимают его другие люди, и это становилось источником беспокойства, которое ночами не давало мне спать, сводило с ума. Так все-таки, каково мне: счастлив я? или нет? Часто, еще с детства люди называли меня счастливчиком, мне же, наоборот, казалось, что как раз их жизни куда благополучнее, при том, что моя - просто адская.

Иногда я даже так думал: испытай ближние хотя бы одну из моих бед, эта единственная скосила бы их.

Для меня всегда было непостижимым представить себе, что и в какой степени доставляет ближним страдания. Может, и в самом деле реально только то страдание, которое разрешается простым наполнением желудка? Быть может, это и есть самая ужасная, адская мука? И она не уступает тем десяти, которые испепеляют мою душу? Тогда почему никто собственноручно не обрывает свою жизнь, не сходит с ума? Люди болтают о политике, судачат о том о сем, не ведая отчаяния, способны стойко бороться с разными невзгодами... Так, может быть, им не столь уж тяжко? Или же они - совершенные эгоисты, уверовавшие в свою непогрешимость, никогда и ничего не подвергающие сомнению? В таком случае им, действительно, легко жить. Но неужто все люди таковы? И все вполне довольны собой? Не понимаю... Неужели все они ночью крепко спят и наутро встают бодрые? Какие сны им снятся? О чем они думают, когда идут по улице? О деньгах? Вряд ли только о них. Мне приходилось слышать, что люди живут ради еды, но я не слышал еще, чтоб жили исключительно ради денег... Хотя всякое бывает. Нет, непонятно мне все это... Чем чаще я думал об этих вещах, тем меньше понимал и тем большее беспокойство терзало меня. А также страх, что я один не такой, как все. Я не в силах общаться с целым миром. Ну о чем я должен рассуждать с людьми? Ну как? Не знаю...

И тут меня осенило: надо стать паяцем. Это будет последней попыткой перекинуть мост между собою и людьми. Испытывая перед ними чрезвычайный страх, я все же на окончательный разрыв пойти не мог. Вот так и получилось, что шутовское кривлянье стало единственной связующей ниточкой между мною и всеми другими людьми. Гримаса улыбки не сходила с моего лица, в то время, как душу терзало отчаяние; шутовство стоило огромных усилий, я всегда находился на пределе и в любой момент мог сорваться.

Да, с детских лет я совершенно не представлял, как живут мои родные, что их заботит, о чем они думают; и в то же время не мог примириться с их унылым существованием. Оттого, наверное, прекрасно научился паясничать. Как и когда это произошло - не знаю, но с малых лет я владел способностью не произносить ни слова правды.

Вот фотография, на которой я снят со своей семьей: у всех серьезное выражение лица и только на моем, конечно же, кривая улыбка. Это тоже притворство, пока еще детское и в чем-то печальное.

Я никогда не огрызался с домашними, хотя их ворчание отдавалось во мне раскатами грома и доводило до безумия. Наоборот, я укреплялся во мнении, что как раз их речи и выражают общечеловеческие истины, да вот только у меня нет сил жить в соответствии с ними и, вероятно, я уже до конца дней своих не смогу сосуществовать с людьми. Поэтому никогда не вступал в споры, не пытался оправдываться. Стоило кому-нибудь побранить меня - я сразу же с готовностью признавал свою вину. Все нападки сносил молча. Но чего мне это стоило! Порой я буквально сходил с ума.

Естественно, никому не нравится, когда его ругают, когда на него злятся, но мне в искаженном злобой человеческом лице видится истинная звериная - сущность, и человек-зверь кажется мне страшнее нравом, чем лев, крокодил или дракон. Обычно звериный нрав люди стараются спрятать поглубже, но бывают моменты, когда он проявляется - подобно тому, как корова дремлет, лениво пощипывая травку, и вдруг нет-нет да и шлеп хвостом севшего на брюхо слепня. Всякий раз я содрогаюсь, видя в человеке разбуженного злобой зверя; волосы на голове встают дыбом: неужто злоба - неизбежный спутник человека в его странствиях по жизни? Я всегда приходил в отчаяние от этой мысли.

Постоянно люди ввергали меня в панический ужас, я уже уверовал, что не состоялся как человек, и все это выливалось в то, что я скрывал свои терзания в тайниках души, усиленно маскировал меланхолию, нервозность, закутываясь в одежды; наивного оптимизма, все более становился паяцем, чудаком.

Главное - заставлять людей смеяться, - рассуждал я, - и тогда им не особенно бросится в глаза мое пребывание вне того, что они называют "жизнью"; во всяком случае, мне не следует становиться бельмом в их глазах; я - ничто, я - воздух, небо. Все более укрепляясь в этом мнении, я отгородился своими чудачествами от семьи, самым отчаянным образом паясничал даже перед слугами, кстати, гораздо более загадочными и несносными, чем родные.