Но и рериховская «смесь буддизма с коммунизмом» не могла меня удовлетворить…
Махатма Ганди и Альберт Швейцер на меня повлияли просто как личности… Но и это были лишь отдельные живые капли…
Так называемая «несчастная любовь» иногда в высшей степени способна дать пищу религиозным чувствам. Вообще, люди (и особенно – молодёжь) приходят сейчас (да и раньше так было) к религии в огромной степени именно от всепоглощающей и неутолимой жажды любви…
ДОБРОТОЛЮБИЕ
В конце зимы 1975 года я пережил очередной кризис. Неудовлетворённость собой была страшной, мучительной, острой до чрезвычайности. Философствования уже не удовлетворяли. Хотелось конкретного, живого душевного делания. Надо было что-то менять, менять радикально. И, прежде всего – самого себя…
Как-то волей-неволей вернулся к основам и истокам отечественного православия. Но интересовали уже не догматы – а конкретная духовная практика, подвижничество. Стал читать Добротолюбие. И – попал в самую точку…
Это очень трудно передать. Я рыдал и плакал, как никогда в жизни, как сейчас не умеют плакать даже дети. Люди сейчас совершенно разучились плакать – и даже не представляют, чего они этим лишились, и как это их уродует и калечит!
Человек, который не умеет плакать – не умеет по-настоящему и смеяться, и радоваться. Человек, не умеющий плакать – не может быть счастлив. Такой человек вообще не может быть духовно и душевно полноценным, и комплекс неполноценности, и комплекс закомплексованности будут тяготить и донимать его постоянно и неизбежно, и это будет проявляться во всех его отношениях с людьми и с миром. Человек, не умеющий плакать – не умеет быть самим собой. И, попросту, не умеет любить. Да, не умеющий плакать – не умеет любить. Это – святая правда.
А я плакал совсем не как современный человек – а как человек далёкого, забытого в нас средневековья, которое вдруг воскресло во мне с непостижимой силой и яркостью. Я, как мне кажется, смог пережить то – что довелось переживать тем далёким монахам и подвижникам Византии и полу-варварских государств Западной Европы, которые писали в своих тёмных, суровых кельях такие неуклюжие и такие наивные книги, в которые они смогли вложить всю свою изболевшуюся душу, всё своё истерзавшееся сердце, с таким трудом и с такой мукой ищущее и обретающее Бога. И я понял, что люди и тогда страдали! И как страдали! Бог мой, для нашего времени – это поистине открытие, как мне кажется! И страдали эти люди от той же неутолимой жажды любви и жажды истины.
(49) 2.8.85.
С поразительной лёгкостью я бросил тогда, почти одновременно: пить, курить, есть мясо, рыбу, яйца. И только и думал тогда – что бы ещё бросить, от чего бы ещё отказаться, как от ненужного и вредного, суетного, без чего вполне можно обойтись, чтобы освободить в себе внутреннее пространство для жизни духа, чтобы стать чище, легче и свободней, чтобы быть ближе к Богу…
С мечтами о возлюбленной подруге жизни, семье и детях тоже было окончательно покончено…
УРАЛ
В августе-сентябре 1975 года я ходил на Северный Урал, на гору Ялпинг-Ньер. На языке манси это буквально: «Священная Гора». Русские её там зовут «Молебный Камень». Что там со мною было – это особая книга…
Уже на обратном пути мне пришлось две недели отсидеть в КПЗ города Ивделя (паспорт с собой в свой поход не взял). Все мои сокамерники сидели, находясь под следствием по «мокрым» делам. Меня там приняли очень хорошо. И очень многому научили… Там я надолго заработал зверский, выматывающий, непрекращающийся кашель, и мне предсказывали туберкулёз. Там я научился у этих людей глубочайшему и спокойному смирению перед Судьбой. Там я услышал песню про Беломорканал…
Когда я оттуда вернулся – я уже мог понять, что хотят сказать мне в полумраке наступающего вечера жёлто-красные осенние листья, медленно и бесшумно падающие с деревьев, на моём пути вдоль Мойки от Спаса-на-Крови – к Инженерному замку…
ТЕАТР КОМЕДИИ
Вскоре после возвращения с Урала я ушёл из Публичной библиотеки. Хотел в монастырь – а попал в Театр Комедии… Все мои друзья и знакомые неизменно смеялись, когда я им рассказывал об этом. Всю долгую, тяжкую зиму 1975-76 гг. проработал в театре, мебельщиком-реквизитором. Я и любил, и ненавидел это место. Я любил спектакли, репетиции, совершенно уникальную атмосферу творчества (а режиссёром там тогда был Фоменко, а какие актёры!..) – но это место было не моё, и оно мне казалось совершенно чужим и чуждым. И это чувство всё обострялось и усиливалось. Но в один из самых тяжелейших, отчаяннейших, чернейших, безысходнейших для меня моментов, ранним, тёмным, холодным зимним утром, задолго до спектакля, я, замёрзший, усталый и не выспавшийся, остановившись во время работы на минуту за кулисами, увидел сквозь щель между декорациями, на тёмной сцене, в совсем крохотном пятне света, перед абсолютно пустым и тёмным залом, одинокую женскую фигуру в чём-то лёгком и белом, исполнявшую удивительный танец... И услышал музыку (это был композитор Олег Каравайчук). Она была как раненая птица. И в этом было столько тоски, столько печали, столько одиночества!.. И в этот момент – я вдруг понял «душу театра»! Так я это тогда для себя назвал. И в этот же самый момент я простил и театру, и его людям всю их чудовищную, выматывающую суету, все их бесчисленные грехи, вольные и невольные. Я понял, что та же изначальнейшая, самая коренная, самая глубинная страсть, что движет ими – движет, по сути, и мною самим. И что настала пора мне идти дальше…