Выбрать главу

— Ты учишь Эллери делать мечи. И сражаться. Зачем?

— Я страшусь за них. Они должны уметь защитить себя.

— А если они не для защиты воспользуются твоим знанием?

Гортхауэр покачал головой.

— Я люблю их. Я доверяю им. Они — не такие.

— Откуда ты знаешь, какими они станут, если ты научишь их убивать?

— Я учу их не убивать. Защищаться.

Мелькор молчал.

— Иди, Гортхауэр. Ступай. Оставь меня одного сейчас.

Гортхауэр, как обычно, коснулся руки Учителя на прощанье и пошел прочь. Он не заметил, как чуть дрогнула рука Учителя, словно прикосновение было ему неприятно.

Его ждали Гэлеон и Орэйн. Курумо? Да Эру с ним, пусть идет, куда ему угодно. Гортхауэр передернул плечами. Неприятно было вспоминать об орках. Он бежал по улицам деревянного города, среди украшенных затейливой резьбой домов, приветливо улыбаясь Эллери, которые хорошо знали и любили его. А там, у реки, была кузница, где они с Орэйном работали. Немногие из Эллери учились у Гортхауэра; им пока оружие и искусство боя казалось не более чем увлекательной игрой. Да он и надеялся, что это игрой и останется. Он не говорил этого Мелькору, не считая это важным, хотя и не стремился этого скрывать.

У Гэлеона ярко блестели глаза — так было всегда, когда он задумывал что-либо новое. Гортхауэр не успел ничего сказать, как тот схватил его за руки и заговорил возбужденно:

— Я понял, понял!

— Что понял? — опешил Гортхауэр.

— Да я все не могу забыть чашу Курумо. Я мучился, сам не понимая почему, а потом понял — я хочу открыть красоту золота. Истинную красоту. Мы считали золото тяжелым и надменным металлом, но ведь нет дурных и хороших камней и металлов, надо лишь уметь слушать их! И я понял, я сделаю!

Орэйн посмеивался, щуря ясные синие глаза. Он хотел что-то сказать, но не успел — вошел Эллеро и сказал:

— Учитель зовет тебя, Гортхауэр.

Голос Мелькора был сух и холоден, как зимний ветер, что несет с севера секущую ледяную крупу. Глаза смотрят отстраненно.

— Я решил вот что. Что случилось, то случилось. Время обратно не повернуть. Но орки послушались тебя. Ты сумеешь держать их в узде. Ты сумеешь укротить и прочих, еще более диких. Ступай. Я надеюсь на тебя.

— Ты отсылаешь меня? — еще не веря, спросил Гортхауэр.

— Я больше ни на кого не могу в этом положиться. В тебе есть то, что заставляет других повиноваться.

Гортхауэр покачал головой.

— Это не лучшее во мне. И если я стану только укротителем орков, то не буду ли я таким же, как они?

— А ты не подумал, что именно поэтому они и подчинились тебе? Именно потому, что в тебе есть понятное им? И что я вправе приказать тебе сделать то, о чем сейчас прошу?

Гортхауэр был ошеломлен. Он не мог представить себе, что Учитель, которого он — сам из народа создателей — боготворил, мог оказаться неправым или несправедливым. Как ребенок в детстве верит в непогрешимость своих родителей, так он верил Мелькору. И, значит, виноват во всем он сам. Но в чем? Что он сделал? Понять он был не в силах. Просить объяснения — не осмеливался. «Может, его гнев утихнет и он скажет мне? А может, он действительно только мне может доверить это дело».

И он схватился за эту мысль, как за соломинку, и принялся убеждать себя…

— Хорошо, — через силу выговорил он. — Я повинуюсь.

Вот оно. Не мог представить, что окажется несправедливым или неправым. Вот и с Борондиром то же самое. Честно говоря, и я так же уверен в справедливости Эру. И мне тоже ни-че-го не докажешь. Неужели правды — две? «Как ребенок в детстве верит в непогрешимость своих родителей, так он верил Мелькору. Понять он был не в силах. Просить объясненияне осмеливался».

Вот в этом-то все и дело. Слепое обожание. Даже мы, нуменорцы, Верные, и то проклинали Валар и Эру, когда погиб наш остров. Эти же готовы простить все, что он делает и с ними, и с другими. Какая-то болезненная радость и готовность к мукам… Не понимаю. Не понимаю!

Правда, кто знает, каким бы был я, если бы меня воспитывали по-другому. Когда я был юн, мне тоже хотелось красиво умереть на глазах у всех за нечто великое, и чтобы еще самому посмотреть, как все будут убиваться над моей могилой и восхвалять меня, такого юного, но великого душой. Попади я в это время не под суровую руку моего отца, а к такому же воспитателю, каким здесь описывается Мелькор, то и я бы, наверное, тоже боготворил его и рад был бы от него претерпеть любое унижение. Но мне все же не приходилось переживать такой влюбленности в наставника. Уважал — да. Любил — но не так. Хотя, наверное, это очень даже возможно. Могу даже понять тех, кто мучит себя ради своего божества — особенно в наше время, когда кажется, что все слишком спокойно. Как в болоте. Дела нет, ищешь какой-то выход, душа рвется. Вот и выворачиваешься наизнанку ради чего-нибудь…

Он был совсем спокоен, прощаясь с Орэйном и Гэлеоном, даже улыбался.

— Ты надолго? — спрашивал мастер. — Я хотел бы, чтобы ты был рядом. Ты хорошо понимаешь в этом деле.

— Да. Только мне мечи лучше удаются, — невесело усмехнулся Гортхауэр. — Что же, каждому свое.

— Ты когда вернешься?

— Не знаю.

Здесь было дикое место. Высокая стена черных зубчатых гор, прорезанная широким ровным ущельем, похожим на след от удара меча. Дома он не стал себе строить. Хватит и пещеры. Ахэрэ предпочитают глубокие подземные обиталища. Они изрыли недра здесь, как черви точат дерево. Но по любому зову они являлись к Гортхауэру.

Орки слушались его, как собаки — Оромэ. А он ненавидел их. Они и память о Курумо стояли между ним и Учителем. Он не пытался исцелить орков, вернуть им прежнюю суть, искореженную Страхом. Он просто знал — на это ему не хватит сил. И никому не хватит. Что же, остается только взять этот самый страх, как плеть, как узду, и этим страхом держать орков в повиновении. Это было настолько против егожелания, что иногда хотелось обрести этот непонятный дар, который Учитель дал Эллери. Дар смерти. Он думал о смерти как о свободе. Свободе от долга перед Учителем.

«Учитель сказал — это можешь сделать только ты. Наверное. Наверное, во мне и правда есть то, что орки признали своим. Признали меня за вожака. Но если бы я был таким, я не ненавидел бы их так. Но иначе он не отослал бы меня сюда. Не удалил от Эллери. Он знает лучше. Я, наверное, вправду добра им не принесу…

Я боюсь послать ему весть о себе. Не обрадуют его эти вести. Да и сам он не посылает мне вестей. Наверное, я противен ему… Если бы не Гэлеон, не друзья — я совсем ничего не знал бы о том, как они живут.

Как там Учитель?»

…А он уговаривал себя, пытался убедить доводами разума — ничего не помогало, и все не утихала тревога, и горечь переполняла сердце; и в тишине ночи, меряя шагами бесконечные коридоры и высокие залы замка Хэлгор, он вел нескончаемый спор с самим собой — самым жестоким и страшным собеседником…

Он был прежним со своими учениками. Говорил с ними, слушал их, улыбался, а сердце все жестче сжимали ледяные когти. Ему не нужен был сон, и он завидовал тем, кому ночь приносила забвение и избавление от печалей. Для него каждая минута одиночества превращалась в пытку, каждая ночь становилась цепью изматывающих, болезненных и бесполезных размышлений. Он пытался заставить себя не думать об этом. И не мог.

«Я пожертвовал им ради Эллери. Он увел орков. Он может ими повелевать. Даже те, дикие, и то уже слышали о его власти и страшатся ослушаться его слова. Он сумеет не дать им начать кровавые распри и войну против всех, кто не из их рода…

Да нет, ты пожертвовал им ради своего спокойствия. Ты просто испугался, что он станет именно вожаком этих тварей. И — отдалил его. Изгнал туда, где Ахэрэ — если ты прикажешь — обуздают его.

Ты с самого начала оскорблял его недоверием. И тогда, когда он пришел, и теперь.

Ты — боишься его?

Я боюсь за Эллери.

Ты не уверен в том, кого ты сам сотворил?

Да…

Не уверен в себе?

Да.

Почему же он за это должен расплачиваться? Отвечай сам. Ты несправедлив.

Я боюсь себя. Боюсь того, кого создал…

Я хочу видеть его. Я хочу говорить с ним — но я боюсь его. А второй раз я не смогу оттолкнуть его. И, что бы он ни сказал, я поверю. Я не сумею понять, где правда, а где ложь. Воистину, мы слепы с теми, кого любим… Нет, пусть все останется как есть…»