Выбрать главу

— Хенрик почти никогда не курит сигары, но он говорит, что сигары оптовика изысканны.

Анна открывает серебряный ларец, вынимает одну сигару, подносит ее к уху и, покатав взад-вперед, удовлетворенно кивает.

— Папа был большим поклонником сигар. Хорошие сигары и хорошие паровозы были его страстью (возможно, еще и мама, но это не так точно). Я обожала сидеть у него на коленях, когда он курил. Так что он с детства научил меня относиться к сигарам бережно и уважительно.

Она раскрывает позолоченный нож с ручкой из слоновой кости и обрезает выбранную сигару, потом протягивает ее Якобу, зажигает длинную спичку и дает ему прикурить. На минуту слышно лишь энергичное попыхивание. После чего настоятель с довольным видом смотрит на свою сигару.

— Дело было так, если вам, дядя Якоб, интересно послушать. Мы с Тумасом были одни в его скверной комнатушке. На дворе — январская стужа. Начало смеркаться. Я сказала ему, что вынуждена вернуться в Стокгольм и теперь мы встретимся не скоро. Он стоял не шевелясь, положив руки мне на плечи. Я уже надела пальто. Собиралась уходить. В эту минуту я и сделала выбор.

— Ты сделала выбор? — (С ударением на всех трех словах.)

— Я сбросила пальто, стащила платье. Села на стул, сняла зимние ботинки, нижнюю юбку, лифчик и чулки, вытащила шпильки из волос. И наконец осталась в одной рубашке. Раздеваясь, я не смотрела на Тумаса. Теперь взглянула на него. Он стоял у письменного стола. Потом потряс головой и сказал: «Нет-нет, только не это». Так точно и сказал, дядя Якоб. Но у меня уже выбора не было. У меня уже не было возможности пойти на попятную, я знаю, это звучит мелодраматически, но я не нахожу других слов. И я взяла его за руку и притянула к себе, он упал на колени, я сжимала его голову руками, а его лицо покоилось у меня на груди. Так вот было дело. Вам не противно, что я так подробно рассказываю, дядя Якоб?

— Тебе решать.

— Я приняла его в себя, вы понимаете. А потом мне пришлось его утешать.

Неожиданно рассмеявшись, она стукнула кулаком по спинке кресла.

— Он был безутешен. Говорил, что изменил мне и Хенри-ку, своему другу. Считал, что проявил слабость и поступил подло. Сказал, что Бог ему этого не простит. Он был похож на перепуганного до смерти ребенка. Потом мы снова принялись целоваться. И его рвение уже не уступало моему. Ничего... ничего. Нет. Ничего.

Она проводит ладонью по лбу и волосам, словно желая освободиться от паутины.

— Я, пожалуй, размышляла о раскаянии. Но я не раскаиваюсь. Размышляла о грехе, но это всего лишь слово. Я выстроила высоченную стену запретов между нами. Но как только у меня появляется малейшая возможность встретиться с ним, я рушу эту стену. Я думаю о Хенрике, но его лицо расплывается. Я слышу, что он говорит, — я имею в виду, слышу его голос. Но Хенрик не совсем реален. Думаю, мне бы надо было... я знаю, что я бы... нет, это все-таки неправда. И дети. Я стала добрее к детям, у меня появилось больше терпения. И к Хенри-ку тоже подобрела. Наши отношения стали лучше — лучше во всех смыслах. Я бываю нежной и ласковой с ним, и он радуется, меньше раздражается и боится. Все стало лучше с тех пор, как я дала себе обещание любить Тумаса. И он тоже успокоился, у него больше не бывает припадков «осознания греховности», как он это называет. Мы не можем часто видеться, но когда я навещаю мать в Уппсале, мы встречаемся.

Она произнесла многословную, длинную речь. Ни тени страха. Ни тени раскаяния или смущения. Она стоит рядом с креслом, облокотившись на спинку, и смотрит на сумерки, спустившиеся над темными кронами кладбищенских деревьев.

— Если все так великолепно, как ты утверждаешь... Почему ты заплакала?

Вы застали меня врасплох. Я почти весь день провела с Тумасом в одном пансионате. Проводила Хенрика на вокзал и сразу пошла к Тумасу. Мы не виделись больше месяца, шесть недель, кажется. Я так разволновалась — нет, не огорчилась, а разволновалась. Я не видела, что вы сидите там, в тени деревьев. А потом вы окликнули меня, и я жутко, до смешного испугалась, как будто меня застигли на месте преступления — вот именно, застигли! И когда мы сидели и вели незатейливый разговор, у меня возникло чувство...

Молчание. Молчание длится. Анна подбирает слова, которые не будут высказаны.

— По-моему, я догадываюсь, какое чувство.

— Вовсе нет! — сердито восклицает Анна. — Если откровенно, так я испугалась.

— Испугалась меня?

— Это было похоже на столб, черный блестящий столб, высотой до неба. Мгновенное ощущение, которое через секунду пропало. Потом мы сидели и разговаривали. И мне было только приятно, ничего странного я не видела.

— А затем ты расплакалась.

— Да. Я же поняла, что меня лишат всякой радости, оставив взамен столько страданий и — горя, что это не поддается разуму... Это был краткий, миг озарения — точно как этот столб, — через несколько секунд он испарился, и я услышала собственный голос, рассказывавший о... а потом подступили слезы. И я не сумела...

— Ты ведь могла сослаться на что угодно. — Я смотрела на вашу большую ладонь, дядя Якоб. И подумала, что если у Бога есть рука, во что я не верю, но если у Него есть рука, то она похожа на вашу. И мне вспомнился псалом: «И молю я напоследок, Боже милый мой, в Свою руку Ты мою возьми...» — На какое-то мгновенье ее переполняет боль, она обходит стол и садится на неудобный монашеский стул у органа. Теперь наступает довольно долгое молчание, о чем мы упоминаем для тех, кому интересно, как такого рода беседа течет и дышит.

— Из сказанного тобой я понимаю, что вообще-то тебе хотелось поделиться со мной, хотя ты думала, что не сможешь.

— Так оно верно, и есть, — говорит Анна звонким, как у маленькой девочки, голосом. — А разве не всегда так бывает? Большая радость, радость настолько огромная, что она непостижима, влечет за собой великий мрак, всевозможные страдания и страхи. Похоже, я попробовала вкус боли, ожидающей меня за пределами радости. Если это не Бог дал мне Тумаса, то я далеко от Бога, и это хорошо. Я знаю, вы, дядя Якоб, сейчас думаете, что я непозволительно кощунствую.

— Не тебе решать, о чем я думаю! Помню, как ты готовилась у меня к конфирмации. Ты была начитанна, а во время наших бесед всегда задавала любознательные вопросы, и еще я заметил, что ты была хорошим другом, Я знал, что ты выросла в доме, где царила любовь. Я был знаком и с твоей матерью, и с твоим отцом, с матерью в первую очередь. И, пожалуй, спрашивал себя, что за жизнь тебе предстоит.

Якоб подается вперед, зажав гаснущую сигару между большим и указательным пальцами. Он раскуривает ее, выпуская кольца дыма, в сумерках разливается ароматный запах. Анна, склонив голову, разглядывает свою раскрытую ладонь — потом делает едва заметный жест сдерживаемого нетерпения.

— Вся эта уютная надежность. Даже в училище — я имею в виду медицинское училище. Я ведь видела нищету — особенно детей. Но это не затрагивало моего чувства надежности. И долгие годы с Хенриком — двенадцать лет, — сложные, трудные годы, совсем не такие, как я себе представляла. Но надежность существовала все равно. Мама и папа. Мой брат. Наша улица, Трэдгордсгатан. Все это было всегда. Я жила в глубине надежности.

Молчание. Молчание длится.

— Мне уйти, Анна?

— Нет, посидите еще, дядя Якоб. Но я не думаю, что у меня есть что добавить. — А почему, собственно, ты мне все это рассказала?

— Если у меня хватит смелости подумать...

Если немножко подумать.

То я вижу, что над нами нависла опасность.

Что меня все больше загоняют в угол.

Дети, Хенрик, Тумас и я...

Мы ходим на грани катастрофы.

Жизненной катастрофы.

Разве это не так называется?

Жизненная катастрофа.

Или же я ничего не предпринимаю, но тогда я могу... нет, это невозможно. Есть ли вообще избавление? И второй вопрос — который пугает меня больше всего, — хочу ли я избавления? И сразу же возникает мысль о детях. И это так тяжело, что я отталкиваю от себя эти мысли, они почти непереносимы. Ну вот, я плачу, но это не только эгоизм, просто мне чертовски больно. Потому как можно что угодно говорить о Хенрике, но он добр к детям. Возможно, чересчур строг к мальчикам, но вообще к детям относится с любовью и лаской — и мне отнять у него детей. Это было бы несправедливо. Да, это адская машина с часовым механизмом, она все тикает и тикает, и иногда я совершенно отчетливо ее слышу. И мне становится страшно... И в то же время я тоскую.