Выбрать главу

— Да... Гитлер... Так сказали и те, несчастные... Гитлер... Такое собачье имя и... вот...

Какой-то человек, в соломенной шляпе, с кнутом в руках и растерзанных опорках, слез с буланой худой кобыленки и, бросив повод второму всаднику, пареньку лет семнадцати, приблизился к Трунову. Постояв в отдалении, точно узнавая, человек вдруг закричал диким голосом, который мог быть принят одновременно за выражение гнева и радости.

— Максим Степанович! Максим Степанович!

Человек бросился к Трунову, но, не добегая одного шага, остановился, снимая шляпу.

— Максим Степанович...

Человек все еще продолжал глядеть на Трунова с каким-то умилением радости, но присутствие важных военных заставило его сдержаться. Человек кружил шляпу в руках и не решался сделать последнего шага.

Трунов вгляделся в незнакомца и вдруг заорал:

— Прокопий! Семидуб! Ах ты, голубь!

Максим расцеловал своего старого сподвижника.

— Максим Степанович, — счастливый от нахлынувших чувств, бормотал Семидуб, — как увидел я вас, глазам не верю... Гоню это скотину, гляжу по сторонам, ведь тут же мы воевали, такие у меня сумные думки пошли. Вспоминаю вас, Максим Степанович, потом гляжу и бачу: стоит наш командир Максим Трунов, самолично, на этом, кургашке. Помню и этот кургашек... Тру очи, мабуть, думаю, примерещилось! Нет. Стоит сам Максим Трунов, и вокруг его военные, и нехватает там только Прокопия Семидуба... Стоит наш командир, и все такой же, как был. Вроде вчера расстались...

Голос Семидуба осекся, он отвернулся, сбил слезу с ресниц и снова возвышенно, с какой-то наивной преданностью уставился на своего бывшего командира.

— Ну, где там «вроде вчера расстались», — сказал Трунов, приосаниваясь. — Постарел я, Прокопий. Постарел. И ты, вижу, пошел на убыль...

— Не глядите на меня так, Максим Степанович. Сами знаете, где Джулинка. От самой нее коров гоню, хай бы они повыздыхали. А тут еще в Днепропетровщине подкинули сотни три худобы. Вроде повысили в должности!.. Максим Степанович, да разве мое дело коров гонять! — горькие нотки обиды послышались в голосе Семидуба. — Вышел я из дому в новых чоботах, и поглядите, что с них стало. Стал, как босяк тот... Вышел из дому в новой рубахе, остались одни клочья. Это тут полегчало, а то по всему саше немцы ходят, или бомбами или с пулеметов поливают. Только и знал, что в канавах лежал. Обтрепался, обносился. Стал похож на старца. Кабы придумали мне другое дело — бросил бы тех коров. Ведь их доить нужно. Как пригоняю в район, так и бегаю, как заяц, баб шукаю, доярок. Где приготовят, а где и нет. Сорвал горло, на всех брешешь... Спаси ты меня, Максим Степанович, от такого сраму...

— А где усы твои, Прокопий? — спросил Трунов, с сожалением разглядывая старого соратника.

— Обкарнал я их, Степанович, — Семидуб прикрыл рот ладошкой, точно застеснявшись, — усы были хорошо для рубаки, а для пастуха только одни насмешки.

— А кто с тобой, верхом?

— Сынок, Максим Степанович. Илько... А старуху я похоронил. Еще в тридцать девятом. Счастье ее, что до этого года не дожила.

Семидуб быстро повернулся к Николаю Трунову, вытянул свои грубые растрескавшиеся кисти рук по швам и спросил:

— Помните, товарищ генерал, я подходил к вам в Джулинке?

— Как же, помню, товарищ Семидуб. Отцу даже рассказал.

— Вот за это спасибо, товарищ генерал.

Максим отвел сына в сторону, и неизвестно, о чем они толковали. Потом старый Трунов сказал Семидубу:

— Где приваливать будешь со своей худобой?

— Кажись, в Стодольском районе... рядом... Тут и вода, и доярки подойдут. Телеграмму давали.

— Тогда садись ко мне в машину, довезу я тебя до Стодола и найду тебе заместителя. Передашь ему свою худобу под расписку по описи. А тебя и Илька беру с собой...

— Куда?

— Да, может быть, в ту же Джулинку.

— Что вы, Максим Степанович. Да ведь в Джулинке немцы.

— Может, боишься с ними повстречаться?

— Понял, — лица Семидуба просияло, — понятно, Максим Степанович. Согласен вертаться в Джулинку...

И снова заметил Богдан, как необыкновенно помолодел и прекрасно раскрылся этот человек. Оправился Семидуб, оглядел себя как-то с плеча до плеча, подтянул рваный пояс, сдвинул набекрень грязную шляпу. И уже не осталось в нем ничего от недавнего приниженного вида. И походка у него стала другая, и опорки, так стеснявшие его и заставлявшие переживать свое «падение», вдруг защелкали по земле, как щегольские сапоги джигита, и даже шрам, протянувшийся от драгунской сабли по правой щеке, приобрел прежнее значение — печать отваги и доблести...