Выбрать главу

— А как бойцам объяснить, почему мы застряли, не ушли по приказу штабарма? — спрашивает она.

— Опять тот же вопрос. Как я мог отступить? Куда и зачем? Пятиться за штабом подальше от фронта? Армия разбита — и в такую минуту бежать? Спасать свою шкуру, не ввязаться в борьбу?

Пальцы ее хрустнули, возбужденные руки обрушились на них. Это не злоба, нет, нет. Надо ж разрядить напряжение мышцы.

— Поверь моему опыту, — уговаривает она меня, — я старше тебя на два года…. Не верю я Гордееву, не верю и кулаку. Я встретила их намедни в поселке, пошли крутить, лебезить так и этак. Плюнула я на них и смоталась. Ну их к чертовой матери! Почему ты с рабочими не потолкуешь? Мы разве чужие? Зачем нам посредник?

Вопрос за вопросом, сколько их еще впереди? Сидит на стуле, крутит свой чуб и допрашивает меня, как преступника. Я снова беру себя в руки и сдержанно говорю:

— Что я значу для них? Они Гордеева знают всю жизнь. Нам нет дела до его расчетов, мы идем на союз именем самой революции. Я с чертом сдружился бы ради нее. Рабочие нас не оставят. Им советская власть ближе всякой другой.

— Эти гады не помогут, — не унимается она, — Эльворти их бог. Я сама к ним схожу, пусть покажут людей. Где у них этот полк.

Никто ее не просит, без нее обойдутся.

— В таком случае я…

— Довольно! — обрываю я ее. — Приказ исполнить! Объяснить красноармейцам. Призвать их к спокойствию! Панику не разводить!

Она бледнеет и шепчет сквозь зубы:

— Слушаюсь, товарищ командир.

Я хочу уже уйти, но она вдруг хватает меня за плечо. В лице ее ужас и злоба. Рука моя ложится на ручку нагана.

— Что тебе надо!

Голос строгий, сухой, приказано — надо исполнить. Маша молчит, стиснутые зубы подавляют тревогу.

— У меня наболело, товарищ командир, нас обманули, — кому, как не мне, это знать. Жаль не себя, за других болит сердце, ни за что погибает народ. Отец ради меня эту бучу затеял. Ходит за мной день и ночь, домой меня тянет, просит вернуться. Чтоб время оттянуть, он с отрядом связался и полк посулил. Он только вчера на собрании сказал: «У каждого свое, одни воюют, ломают, другие строят, добро берегут. Властей будет тысяча, за всех голову класть — жизни не хватит».

— Ты слышала это? — недоверчиво оглядываю я ее.

Кто ей поверит, она просто не любит отца.

— Мне друзья говорили…

— Так бы и сказала… Слухами и сплетнями дышим, панику сеем, подменяем собой командира. Я свое дело знаю, а ты не своим занялась.

Она вдруг разражается криком, машет руками, бьет ногами, как взбешенный конь:

— Пусть меня расстреляют за самовольную отлучку, я бегу в Компанеевку, — они там. Я сама все разнюхаю, своими глазами увижу. И Гордеева и крестного на месте убью!

— Я тебя расстреляю, — кричу я ей вслед, — берегись!

Я был уверен, что знаю, где друг и где враг. И город и завод — моя родина. Я тут вырос и запомнил хозяина Эльворти, знал Гордеева раньше. Напрасно Маша так горячилась. Все до мелочей было обдумано…

В семидесятые годы прошлого века Роберт Эльворти приехал в Россию представителем фирмы земледельческих машин. Он снял небольшую контору, поставил в сарае два горна и нанял двух кузнецов. В мастерской занимались ремонтом и ковали попутно плужки. Рядом с горном появились вагранка и литейщиков пять человек. Раз в неделю — по средам — шла плавка, вызывали извозчиков с Биржи и впрягали лошадей в привод. В пору русско-турецкой кампании англичанин закупил привокзальные постройки и на их место поставил завод. Рабочих стало пятьдесят человек, лошадей заменили локомобилем. Работали с шести до семи, взрослым платили шесть гривен, мальчикам — двадцать копеек, а туркам-военнопленным — три копейки в день. Перемены шли чаще и чаще: локомобиль отступил перед силовой станцией, мастерские — перед цехами, множились корпуса и машины. Эльворти вступил в борьбу с метрополией, оттеснил конкурентов, своих и чужих, число рабочих достигло трех тысяч, продукция — восьми миллионов рублей. Возникли отделения на Дону, на Кубани, на Кавказе, в Сибири, на Волге.

Порядки на заводе сложились особые. Людей принимали по знакомству, своих. Приезжих, без семьи и оседлости, без двора и хозяйства, на работу не ставили. Учеников обучали ремеслу и благонравию. На свете, внушали им, семь смертных грехов: высокомерие, скупость, гнев и распутство, чревоугодие, безверие и леность. Им противостоят семь добродетелей: умеренность, храбрость, справедливость и мудрость, вера, надежда и любовь. Еще им внушали: на завод поступать — не в лапту играть, все одно что женился — до конца своих дней…