— Куда ты нас тянешь? На верную гибель? Что значат семнадцать тачанок против армии белых? Ни разведки, ни помощи, хоть разорвись. За Махном идет слава его, ему каждая баба разведчик, а мы тут ровно чужие, кто мы такие — толком не скажешь.
Одной рукой он гладит плечо командира — смуглая, крепкая рука, — другой отводит пальцы, прильнувшие к нагану.
— Мы первый отряд коммунизма! — отвечаю я ему. — Первый отряд мировой революции!
— Ну и все. Кроме названия, ничего больше. Уступай, командир, не артачься, никто не пойдет твоим большаком.
Я стою на своем, революция везде, по ту и по эту сторону фронта. Надо набрать побольше людей и тачанок, создать советский повстанческий отряд.
Как можно такое выдумывать! Сейчас у них крепкие, верные люди, вместе страдали, решают все заодно. Придет мужицкая братия, и их захлестнет. Тем бы только пограбить и гнев — огонек свой — рассеять.
— Не мы ими командовать будем, — кричит-надрывается Цыган, — они нас запрягут! Будет то самое, что у Махно: мы им — одно, а они нам — другое, батько — про анархию, а они — про грабеж, про отруба́, про хозяйство. И батько это давно понимает, прикидывается только, ровно не видит ничего. Давай кончать, командир, охота была переть на рожон. Ну что ж, по рукам?
Рука командира на ручке нагана, не сманишь оттуда ее.
— Не хочешь — не надо, выпей со мной. Злоба спадет, и мне и тебе легче будет. Якось столкуемся, дай нам, Наденька, клюнуть, — зовет он ее, — дай душу отвести.
На столе появляются масло и сало, холодный пирог, самогон. Цыган наливает два полных стакана, мелко режет на ломтики доброе сало и густо посыпает его перцем и солью.
— В добрый час, командир, за наши успехи, за погибель Деникина, за победу рабочего класса…
Он осушает стакан, я делаю только глоток.
— Давай теперь миром кончать, пошли через фронт, поможем себе и ребятам.
— Не выйдет, Цыган, у меня своя мерка. Что решил, то и будет.
Цыган приходит в свирепую ярость, швыряет посуду на пол.
— Врешь! Не обманешь! В пекло лезешь и нас тянешь с собой. Тебе не победа нужна, нет в тебе этой жилки живой. Думали мы, ты за правду страдаешь, на крыльях с тобой полетим, а ты ползаешь на корячках, выпрашиваешь смерть у врага. И будешь ты один, народ за тобой не пойдет…
Он садится на стул, разводит руками и стонет. Вот незадача, — то шли неразлучно одним большаком, то вдруг разошлись. Что делать, хоть бросай и уходи.
Я спокойно сажусь за стол и как ни в чем не бывало щелкаю семечки. Кабаковые семена — подарок Цыгана — я от себя отстранил.
— Какой же это народ за мной не пойдет? — спокойно усмехаюсь я. — Годованный, Гмыря, Убейволк, Фортуна и Пробейголова? Те, что о батьке сказки сплетают: «Пуля его не берет, пика не колет, сабля как о камень тупится. Ничто ему не страшно, батьке Махно, потому что за крестьянскую свободу дерется».
На мою лукавую усмешку и прищуренный глаз Цыган ехидно отвечает:
— Не от Махно они ушли, а от его банды, ему уже с ней не управиться. И ты ведь от батьки далеко не ушел, его привычку тайком чужие байки подслушивать не бросил. Эх, командир, был конь, да изъездился. Ладно, прощевай, чуть дождик перестанет, поедем, не заставляй нас отсюда без командира уходить.
Он сурово оглядывает Надю и Мишку, дружески кивает Августу и торопится уйти.
Вслед за Цыганом ухожу и я. Отправляюсь на шоссе, долго разглядываю школу и церквушку справа и слева от дороги, отмеряю шагами расстояние между ними. Вернувшись, отдаю Яшке и Мишке приказание пристроить пулеметы на крышах школы и церкви, Августу — спрятать свой «максим» у дороги. Всем оставаться у пулеметов и ждать команды. Если спросят повстанцы, сказать, что приказано быть готовым на случай налета.
Мишка и Яшка скоро уходят, один Август сидит у «максима», собирается с духом что-то сказать. Я делаю вид, что чищу винтовку, и между делом упорно слежу за ним. Вот Август встает, сделал шаг, задержался, махнул рукой и покатил пулемет за собой.
Я снова ухожу, на этот раз в сторону волостного правления, где квартирует Цыган и отряд.
Дождь перестал, северный ветер подул холодком, пробил в тучах брешь, и серые лоскутья расползлись по небу. Земля, покрытая ручьями, сплошным болотом тянулась к реке. Вязкий омут, перемешенный множеством ног, жадно засасывал все в свои недра.
По узенькой тропке, у мостика, навстречу шла крестьянка. В мужских сапогах, в телогрейке и шали, она ступала уверенно, легко. Я остановился, чтоб ее пропустить, и она вдруг застряла на месте.
— Проходи, молодая, не стой на дороге.