Выбрать главу

Мы являемся на свет свободными от нравственных обязательств, хоть и склонны полагать, что совесть — голос наших сокровенных чувств и убеждений. Даже вынужденные под влиянием среды изменить своим правилам, мы не сомневаемся, что остаемся верными себе.

Мало кто еще верит, что наши нравственные представления безначальны и вечны. Слишком часто они обращались в свою противоположность. Никто свою честь не защищает больше с оружием в руках, дуэли забыты, уязвленная обидой девушка не ищет утешения в стенах монастыря, цивилизованные люди не связывают честь женщины с ее целомудрием, — а как дорого эти предрассудки стоили человечеству.

Верные своим понятиям морали и чести, мы не задумываемся над тем, кто их в нас заронил, почему, рожденные одной эпохой, они умирают, чтобы воскреснуть и утвердиться в другой? Наш ли это внутренний голос, отголосок ли извне затмил наше сознание?

И совесть, и честь, и прочие плоды цивилизации благоприобретенны. В них отчетливо прослушиваются голоса матери, бабушки, учителя, наставниц и наставников. Как достались им эти нравственные нормы?

Трофеи были добыты в трудной борьбе задолго до того, как они стали истиной для матери, бабушки и прочих наставников.

Мне показалось интересным проследить за временем и средой, где разуму и чувствам человека внушаются моральные основы, разглядеть их наслоения в движении и противоречиях. Задача была бы по плечу Достоевскому, моего искусства хватило бы лишь на то, чтобы записать чужое признание или стать доверенным того, чья жизнь прошла где-то подле меня. Но где он, этот близкий и вместе с тем далекий подопытный объект? Да и много ли узнаешь от него? Так ли уж часто приходится заглядывать в лабиринты чужих мыслей и чувств? Способны ли мы беспристрастно судить о них? Да и хорошо ли копаться ради собственного удовольствия в чужой душе?

Единственно, кого я в жизни разглядел, чьи правила поведения мне известны, — был я. В лабиринт моих собственных дум никто так глубоко не проникал, но не ставить же опыт на самом себе? И кому интересна повесть о днях моего детства и юности? Так ли замечательны они? Пусть с ними связаны радости, которые больше не повторялись, но стоит ли к ним возвращаться? Были и горести, слишком тягостные для слабых плеч юноши, надо ли ими омрачать сердца неискушенных читателей?

Сомнения длились долго, и, как всегда, когда желания велики, нашлись веские доводы в их пользу. Ведь не ради восхваления собственных заслуг и славы будет проведен эксперимент. Чем вымышленная история лучше подлинной, достоверность которой бесспорна?

В 1940 году мой литературный самоанализ под названием «Мечтатель» вышел в свет. Он обнимал период от начала начал моих нравственных представлений, заимствованных дома и в школе, до вмешательства внешней среды и первого бунта на стороне сил, враждебных поучениям матери, бабушки и наставников. Вторая часть книги, где события и время привели меня в лагерь революции, лишь спустя четверть века нашла своего издателя.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Когда редактор журнала «Наши достижения» Бобрышев предложил мне написать очерк о Всесоюзном институте экспериментальной медицины, он несказанно этим обрадовал меня. Прежде чем я успел согласиться, он поспешил указать, что командировка в Ленинград будет оплачена, а очерк без промедления напечатан.

— На этом материале настаивает Горький, — добавил редактор, — это его инициатива… Я назвал ему вашу фамилию, и он тепло одобрил ее.

Я был еще сравнительно молод, искал встреч со значительными людьми, верил, что общение с ними обогатит мой ум, раскроет неведомые тайны. Наконец, новые знакомства послужат, возможно, запалом для будущего романа.

Дотошный редактор не спросил меня, знаком ли я с той наукой, о которой собираюсь писать. Этим заинтересовались другие, и далеко не из добрых побуждений. Принимая из моих рук командировочное удостоверение, секретарь института, как бы между делом, спросил:

— Вы, надеюсь, врач или научный сотрудник?

Я поспешил разуверить его: