Было видно, что Синичкин и сам волнуется. Он помолчал и добавил уже тихо и как-то грустно:
— Знаешь, я уже битый-перебитый, сколько этих нарисованных автомобильчиков я на стенку повесил!.. — Жорес поерошил свои и без того лохматые волосы и твердо закончил: — Я не предрекаю неудачу, всегда нужно надеяться на успех, иначе и работать не стоит. Но если не выйдет этот автомобиль, нужно делать следующий.
Григорий выпил вина, шумно вздохнул. Что-то было такое в словах Синичкина, чего он не мог ухватить ясно, до конца. И он спросил, стараясь быть небрежным и насмешливым:
— Ну хорошо. Но какое к этому имеет отношение, женат я или нет?
— Имеет, — устало отозвался художник. — Был бы женат, не думал бы, что один, чувствовал бы, что в твоей работе есть доля тех, кто работал до тебя, и доля твоей жены, хотя она, предположим, только котлеты жарила, и доля твоих детей, хотя они только мешали тебе своим шумом и криком и ты сто раз орал на них и думал, что сойдешь с ума. — Он подвинул стакан. — Плесни-ка мне. Я, понимаешь, не очень верю в гордое подвижничество.
Григорий не ответил, налил художнику вина, отвернулся, стал смотреть на людей в очереди у стойки, тяжелая рассеянность вдруг навалилась на него.
— Ты прости, пожалуйста, — виновато и тихо сказал Жорес. — Я, наверное, не прав, и не надо было ничего говорить.
— Да ну, все в порядке, — не поворачиваясь, ответил Григорий. Он действительно не чувствовал досады — только грусть и тяжелую рассеянность.
— Ты запиши адрес и телефон. Может, зайдешь как-нибудь, я почти все вечера дома. Жена малосольных огурчиков сделала — мировая закуска… Покажу тебе разные эскизики. Посмотришь моих бандитов — одному десять, другому семь. Уже обыгрывают меня в шахматы.
— Спасибо, — искренне сказал Григорий.
— Я через недельку, думаю, покажу тебе наброски.
Домой Яковлев шел пешком. Он шагал по Петровской набережной. Мерклый воздух над Невой отдавал знобкой сыростью. Порывами налетал ветер, и тогда по темной зыби реки пробегали белые барашки. Григорий перешел мост и свернул вдоль Большой Невки. Грузовое движение уже ослабло, и тихо было на этой магистральной набережной в вечерний час. Приятная легкость ощущалась после вина, и мысли приходили легкие, благодушные. Рассеянность, которая навалилась в кафе, прошла.
«Не ошибся я, с Жоресом можно будет работать, — думал Григорий, шагая вдоль стен домов по безлюдному тротуару. — Настоящих дизайнеров мало… Начитан. Как он меня с этой «Альфеттой», а? Молодец. Не зря тянуло к нему всегда. А его за дурака считают. Говорят, бездарь… — Григорий поморщился. — Прилепят ярлык, и довольны. „Бездарь”. Еще раз скажут при мне…» Тут Григорий даже запнулся на ровном месте. В памяти встало злое и красивое лицо Аллы Синцовой и ее резкое, почти как крик: «Он же — бездарь!»
Григорий тяжело вздохнул, достал сигарету. Что-то заныло глубоко внутри, он даже не почувствовал вкуса сигареты. Вдруг откуда-то прилетел ветер, обдал холодом шею и лицо, и стало совсем одиноко. Захотелось побыстрее домой, и он свернул в переулок, чтобы выйти на проспект, где ходили трамваи.
Квартира встретила его неприятной тишиной — соседи куда-то ушли. Яковлев щелкнул выключателем, осветив длинный кривой коридор. Навалилось ощущение пустоты. Он вошел в комнату, повесил пиджак на спинку стула, не расстегивая пуговиц, через голову стащил рубашку, — все было привычным: и старая тахта, и чертежная доска, и порядком запыленные полки с книгами… Но что-то было не так. Впервые ему была неприятна эта комната, он вдруг заметил ее неуютность.
«Хватит на сегодня хандры, — приказал он себе. — Нужно подумать о переносе сцепления, прикинуть, чтобы завтра посоветоваться с Валей».
Яковлев вышел на кухню, поставил чайник на газ, умылся в ванной холодной водой. Вскоре свистнул закипевший чайник, и в этом звуке тоже было что-то тоскливое. Яковлев погасил горелку. Чаю не хотелось. Он вернулся в комнату, сел к чертежной доске; матовая поверхность ватмана, казалось, светилась изнутри мягким жемчужно-серым светом — это тоже было привычным, но сегодня угнетало.