Выбрать главу

Было солнечно. Пахло мытым деревом, чесноком, суточными щами. В переднем углу гудел, набирая силу, пятиведерный самовар-туляк. В простенках между окнами висели керосиновые лампы и две картины. Одна божественного, другая светского содержания, купленная хозяином исключительно по военному времени.

На первой был изображен иеромонах Серафим, совершающий молитвенный подвиг в ночное время на камне, а со второй улыбался коренастый солдатик в шинельке, перепоясанной широким ремнем, с Георгиевским крестиком на груди.

Васята как раз смотрел на солдатика, завидовал ему: вот бы с «Георгием» в деревню прийти, — когда дверь отворилась, в залу влетел божий человек и, как застопорил у порога, встал, так со всего роста и чувиснулся на пол, задергался:

— Богородица дева, спаси, помилуй!.. Пресвятая Мария!.. Тóпи японские… Бдите и молитеся, да не внидете в напасть…

Из хозяйской половины в исподней рубахе без порток, босой вышел сам Илья Савельевич Яковлев, зевнул. Подойдя ближе, слегка ткнул божьего человека:

— Ну, чего те? Ну? Дурака-то буде валять… Шатун…

Кикимора забился шибче прежнего, заголосил про морское сражение, про пленного адмирала и побитых без числа. Илья Савельевич переменился в лице.

— Баишь?

— Как бог свят!

— Откуда новость?

— Депеш давали… Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас, грешных…

— Убью!

С быстротой, ему несвойственной, Яковлев кинулся одеваться, сам заложил дрожки, погнал на станцию. Только успел крикнуть толстомясой дочери, выскочившей на крыльцо: «Вот те, Танька, бей япошку, бей… Шапками закидам… Эхма…»

На станции Илья Савельевич водил дружбу с телеграфистом Калашниковым, узнававшим все новости раньше губернатора, человеком ученым. К ученым людям Илья Савельевич имел интерес.

Выяснилось, что известие пришло вчера. Со всего уезда сразу набежали на станцию кликуши да юродивые, тряслись на перроне, грязные, в струпьях, как на паперти.

— Илья Савельевич, работает наш русский телеграф!

— Похоже на то.

— Жертвы большие, однако подробностей еще не давали. Официального мнения нет! Помяните, сдается мне, завоюют нас японцы. Это ж как монгольское нашествие! Не сдюжим, нет…

Они сидели вдвоем друг против друга за шатким столом, накрытым липкой клеенкой, в узкой комнатушке, с неубранной постелью. В буфете заказали водки, холодных котлет. Станционный сторож, отставной солдат, принес в деревянной миске моченых яблок, уже закисших, и квашеной капустки.

Обычно Илья Савельевич пил помалу, по чуть-чуть и в больших компаниях только, а тут в силу таких обстоятельств решился, начал. Думал, будет легче, думал успокоиться. Во 2-й Тихоокеанской эскадре служил сын Афанасий, Афоня, гордость и надежа. Служить ему оставалось всего ничего. Илья Савельевич уж размышлял о сладком покое, мечтал передать хозяйство в молодые руки, чтоб самому в тиши, в сладости радоваться закату жизни, сидеть на вымытом крылечке, щуриться на солнышко, нянчить внучат. Не дал господь, и как, значит, не выпить в таком ракурсе? Скажи, телеграфист, скажи, электрическая твоя душа…

— Это конец. Доигрались. Сомнение меня только одно берет: непонятно, что с Россией будет. Вот вопрос! Вот какая у меня к вам дилемма.

— Не горюй за нее. Квашня. Устоит. Афоньку мово жалко. Сынка…

— Вернется! Он частное лицо. А честь страны не вернется! Пей, отец, заливай горе родительское; плоть и кровь свою топи в вине за то, что царь Афанасия твоего утопил. Он не утопил Афоню, нет… Я верю. А те тысячи, что на дне морском лежат, взывают… Они взывают, Илья Савельевич, к отмщению. Пей, отец! Пей, мать! Плачь, Россия!

Телеграфист Калашников, навалившись слабой грудью на клеенку, говорил о погибели отечества, о всеобщей смуте. Илья Савельевич не слушал, жалел Афоню и пил, хотел почувствовать боль его последнего часа. Сынок… Две слезы медленно катились по корлявым щекам, стекались в одну чугунную на конце носа, Илья Савельевич, хлюпнув, оттопыривал нижнюю губу, но не успевал, слеза срывалась на клеенку. Он утирался, не выпуская вилки, а тут опять уже подкатывались две слезы, съезжались в одну.

— Зверь любит свое дитя, птица, гады ползучие. А страна Россия не любит своих детей! Так вот отдать на погибель Афанасия твоего да кузяевского сына. Кто из ваших еще на флотах служит? Да нет, Афанасий твой придет! Я диалектику знаю, в широком взгляде. Поднимись, россиянин, над своим горем, подумай о горе страны, тебя родившей, тебя научившей… Ее языком ты говоришь, ее глазами смотришь на мир, так за что ж она мордует тебя и топит на дне морском за тридевять земель?