Выбрать главу

— Ваше степенство, — кричал травовед с улицы. — Ваше степенство, слышь меня, помрешь, говорю, к матери, ежели будешь так…

Ветер шевелил в открытом окне занавеску. На улице было пыльно. Вовсю светило солнце.

— Ой, папенька, что ж вы с собой деете, — убивалась Татьяна и дрожащей рукой утирала слезы.

— Зря вы, папаша, такое пренебрежение оказываете, — поддакивал зять.

Илья Савельевич смотрел на зятя сквозь. Голоса его не замечал. Думал, радуется небось, паршивец, полагает, ему все. В монастырь отдам! И зачем ты, господи, на все воля твоя, определил Афоне смертный час? Отец копил, дед копил, а для кого?

— Папенька, вы б медку выпили или мака пожуйте, вот он, сон-то, и сморит.

Илья Савельевич велел принести зеркало, взглянул на себя, понял: ждать осталось недолго.

— Эко согнуло. В домовину краше кладут.

Татьяна заплакала.

Дед Ильи Савельевича был прáсолом. Умнющий был человек! Это он говорил: «Возиться с палачами — не торговать калачами». Крупную вел торговлю.

Прасолы не платили ни гильдийских сборов, ни акцизов, что облегчало торговлю, хотя, конечно, ни купеческого почета, ни купеческого гонора у прасолов не было. Дед брал пеньку, сало, масло, битые стекла, тряпье, и все вроде по мелочи, курочка, она по зернышку, а капитал имел. Шестерых сыновей выделил, троим дочерям приданое отладил. Один из его внуков, двоюродный брат Ильи Савельевича, тоже Яковлев, вышел в заводчики и коммерции советники, ворочал многими миллионами, звали его Георгием Николаевичем, и про того Георгия Николаевича в Тарутине рассказывали много удивительного. Он и в заграничные страны ездил, и свои корабли имел, и конторы по многим городам поставил, и запросто беседовал с самим государем. Так-то вот Яковлевых семя взросло!

Илья Савельевич ни отцовского, ни дедовского таланта по коммерческой части не унаследовал, но и по ветру ничего не пустил. Усвоил твердо: проначишь трафилку, проначишь и хруст! Денежки берег, думал, Афанасий приторгует в Боровске Болошевский заводец, уж и о цене не раз справлялся, а вышло — зря…

Утром Васька-Васята принес шайку с водой и расшитый утиральник. Илья Савельевич побрызгал на лицо, потер глаза, махнул: «Пошел вон!» Васька попятился, прижимая шайку к животу, задом отворил дверь, а утиральник оставил, экий растеряха, право, а тоже Кузяев… Сродственничек… Затем дверь тихо приоткрылась, вошел приказчик Тихон, которого Илья Савельевич называл економом.

Последний год Яковлев совсем отошел от дел, ждал сына, а все заботы по чайной, по обоим магазинам и оптовой торговле вел Тихон. Голос у Тихона был рассудительный, неторопливый.

— Бог помощь, Илья Савельевич.

— Здравствуй, батюшка. Как насчет Болошевых? Заводец уж больно хорош. Что сказать?

Глаза у Тихона бегали. Был он весь издерганный, как с похмелья.

— Пьешь небось, Тиша?

— Никак нет! Как можно… В меру если… Знаете…

— Иди, батюшка, иди. В другой раз поговорим.

К вечеру Татьяна привела тарутинского фелшара Кольку Шершнева. Теперь он лечил Илью Савельевича.

Шершнев тяжелыми руками искал пульс, закрыв глаза, считал удары, тихо шевеля мокрыми губами. Ать, две, три, четыре…

— Ну, молодцом! Герой! Скобелев! На пузе вот те крест! Ты еще поживешь больше нашего, ты еще силу имеешь дай бог! — Татьяна между тем накрывала на угол стола, и Колька косил в ее сторону. — Я те завтра лекарствие привезу. Будешь пить и, значит, через неделю в Боровск в трактир подадимся на твой капитал… — Шершнев подошел к столу, из тонкого горластого графина налил рюмку-бухарку, подмигнул Татьяне. — Всякого вам благополучия!

Выпил, закусил студнем. Вилкой его поддевал и пальцами, чтоб на пол не спрыгнул.

— Бывало, мы с твоим папаней гуляли, ой, Тань! В молодые-то годы! Ух! Это он сейчас лежит, больным называется, вздыхает, швед, а тогда… Полштофа выквохчет, это без закуся, а с закусем кто считал! А как свое взял, глаза вытращит, опростается и сидит, как свечка перед киотом. Вот он сам! Ну, а я за него песни пой!

«Дурак, — беззлобно думал Яковлев, глядя на фелшара, — не пил я с тобой и не буду».

На ужин Татьяна покормила отца молочной кашей, как дитятю с ложки.

— Васькя! — крикнул Илья Савельевич. — Васькя, сучий потрох!

— Зачем звали?

— Утиральник возьми, раззява!

Хотел съездить Ваське по уху, не было сил дотянуться.

— Иди…

— Илья Савельевич, — захныкал Васька, — чего Тихон Прокофьевич дерутся…

— Дерутся, значит, надо! Иди, фискал малолетний!

«Зря я на него, — решил Илья Савельевич, чуть остыв. — Тихон запросто кого хошь со света сживет». Ему сделалось жалко Ваську, но никаких мер предпринимать не стал, повернулся к окну, закрыл глаза и как будто впал в забытье. Пришел к нему тихий сон. Снилась ярмарка в Петровском. Карусели. Семечки. Бабий визг. Цыган в красной рубахе продает вороного жеребца. «Купи, отец мой! Глянь, какой конь!» — кричит цыган. Глаза у цыгана блестят и зубы. Цыган — красный. Конь — черный. Толкотня. Солнце. Слепой солдат играет на скрипке, и худой паренек, сын солдата, с картузом обходит слушателей. «Когда войска Наполеона пришли из западных сторон, — играет солдат, — был авангард Багратиона судьбой на гибель обречен…» Бабы плачут, утирают слезы. Мужики смотрят мрачно.