Выбрать главу

В ушах звенело от неожиданной тишины. Из трех труб уцелела одна, и над ней с шипеньем поднимался жидкий угольный хвост и бессильно падал по правому борту. На верхнюю палубу выносили раненых. «Чего стоишь? — кричал санитар в окровавленной форменке. — Чего стоишь? Вниз пошел, вниз…» И плакал.

Кузяев, как во сне, пошел вниз. Первым ему достался знакомый кочегар, обваренный паром в самом начале боя, когда разворотило магистральный коллектор. Кочегар визжал по-свинячьи. А они его тащили вдвоем вверх по трапу. И надо было сунуть ему в ухо, чтоб замолчал, и рука не поднималась. По-хорошему просили и матерились сквозь зубы. «Молчи, Федька…» Федька орал. А потом Кузяев велел себе не слушать и не узнавать. И таскал безруких, безногих, безглазых, искореженных японской шимозой, незнакомых, неизвестных, не виданных ни разу. Дали команду — всем за борт! И он прыгнул со среза, но поздно. Еще б чуть-чуть, и затянуло бы его на дно вместе с кораблем в завернувшемся штопоре. Ему повезло — выплыл!

Стеной, насколько хватало глаз, стояло море. Оно поднималось и опускалось, имея в центре живую точку. Кузяева. Петра Платоновича. Машинного квартирмейстера с ошпаренной рукой. Живого человека.

От морской воды рука ныла нестерпимо. А тут еще подошли японцы. Левым бортом дали залп для острастки, и тех, кто барахтался в море, обдало шквалом. Одних легко, других до смерти. Но снова Кузяеву была удача! Его только накрыло волной, и все. Японец дал полный ход, двинулся на Кузяева, чтоб ударить форштевнем, протащить вдоль борта, изрубить винтами. Но и здесь Кузяеву повезло. Живучим родился! Он вцепился в круг, и откатило его волной в сторону.

Японский крейсер, не застопорив машины, не спустив шлюпок, чтоб подобрать русских, развернулся, с его кормы три раза крикнули: «Банзай!» — и ушел, и пропал в волнах. Японцы спешили добить остатки 2-й Тихоокеанской эскадры. Кузяев сам выплыл на берег. Подгребал одной рукой, и ребята подталкивали. А потом был Сахалин и Владивосток. Доктор в морском госпитале прикладывал к его груди ухо и слушал, слушал Кузяева и выражал удивление.

Санитарным поездом его доставили в Москву и там положили в палату, где помещались раненые по нервной части, имеющие попадания в череп и спинной мозг. Нашли у Кузяева вмятину в нервной системе. А рука у него к тому времени совсем зажила.

Русско-японская война закончилась Портсмутским мирным договором. В Москве же война продолжалась, и в той чистой офицерской палате, куда положили Кузяева как георгиевского кавалера, рядом с ним оказались жандармский подполковник, упавший с лестницы, казачий сотник, контуженный камнем в голову, два пехотных поручика Кока и Владя, сподобившиеся на Пресне, и городовой Сущевской части Перфильев Степан Тимофеевич, который о своем ранении рассказывал со слезами.

С Перфильевым вышло совсем неудачно. В турецкую под Плевну ходил — и ничего! А тут в Каретном ряду. От своих же, от православных. Не уберегся. Стоял на участке аккурат напротив дома, в котором проживал их высокопревосходительство большой генерал Акимов. Поставили специально у того дома в связи с беспорядками.

Заложив руки за широкую спину, Перфильев прохаживался по панели, шевелил пальцами в вязаных партикулярных варежках, чтобы не застыли пальцы (кума подарила. «Носи, говорит, Степан Тимофеевич. Носить тебе не переносить»), дышал крупным носом, поглядывал в окна генеральской квартиры. Под фонарем сыпал мелкий снег.

Время было позднее, у генерала давно погасили свет, только внизу, в швейцарской у Филиппыча, мерцал огонек. Как раз туда и собирался Перфильев, обогреться. Но в это время в «Аквариуме» закончился митинг, по Триумфальной к Каретному с песнями двинул внутренний враг.

На душе Перфильева сделалось нехорошо. Муторно сделалось, тускло. «Господа, — гаркнул он строго, — господа, прошу не нарушать! Р-ра-зойдись!» И так это он решительно, так раскатисто начал, что осмелел. От своего голоса осмелел, много ли старому воину надо. К тому же он заметил, как в окне на втором этаже сдвинулась тяжелая портьера с кистями и сам генерал, их высокопревосходительство, испуганно смотрел вниз. Перфильев почувствовал способность к решительным действиям. «Разойдись! Стрелять буду!» Он скинул в карман варежку, ухватился за кобуру, чтоб вытащить револьвер и выстрелить для острастки, но не успел. Народ, митинговавший в «Аквариуме», был вооружен.

Одной пулей Перфильева — в ногу, второй — в голову, еще б немного, и совсем жизни б лишили, но подоспели казачки. Взяли врага в нагайки. Отбили Перфильева, положили в сани — и в больницу, а оттуда — в Лефортово. И самое обидное состояло не в том, что отныне для Степана Тимофеевича Перфильева, не годного к службе, начиналась другая жизнь на пенсионе без приварка. (Этого он еще не почувствовал со всей очевидностью.) Он не мог взять в толк, как же так, почему их высокопревосходительство боевой генерал Акимов, видя все в окно, даже не поинтересовался: как он, Перфильев, уличный постовой, живой ли? Ни швейцара вниз не послал, Филиппыча, ни кухарки, пока он лежал в крови на затоптанном снегу. Ведь за него же человек животом рисковал! Всегда верой… всегда правдой… жена, дети… Перфильев всхлипывал. Офицеры отворачивались. Не могли видеть его слез. Жалели.