— Я уже приехал. В Дударях работал, на маслобойном заводе…
— А сейчас где?
— А сейчас, — Егоров затруднялся, — сейчас приглядываюсь только…
Сказать, что он работает в уголовном розыске, Егоров не решился. Да он ещё и не работает. По-прежнему не известно ещё, будет ли работать.
Поговорили они недолго о том о сём — в общем ни о чём, как говорят давно не видевшиеся люди, знавшие друг друга ещё школьниками. Но Маничев всё время разглядывал Егорова тяжёлым взглядом взрослого человека, которому понятно многое. Потом сказал:
— Удивительно… Я помню, ты стихи писал. Ты мне показывал. Наша географичка Нина Степановна говорила, что у тебя… вроде того, что… природные способности. Я думал, ты далеко пойдёшь…
— Не пошёл, вот видишь, не пошёл, — улыбнулся Егоров. Невесело улыбнулся, потому что ведь в самом деле горько, что он не пошёл далеко. Некоторые пошли, а он не пошёл. Даже на башмаки себе не может заработать. Хлюпает грязь в башмаках.
И всё-таки очень приятно, что он встретил Ваньку Маничева.
Конечно, было бы ещё приятнее, если бы он встретил его, когда и у самого были бы получше дела. Но всё равно радостно вспомнить детство, школу, школьный сад, где они забирались с Ванькой в укромный уголок у, каменной сырой стены соседнего со школой дома и Егоров тайно, таинственным голосом читал свои стихи. Ох как волновался он тогда в предчувствии каких-то необыкновенных перемен в своей жизни, с каким торжеством и трепетом произносил, читая стихи, это красивое слово — «будущее»!
И вот будущее наступило. Он идёт еле живой из мертвецкой. И стыдится сказать об этом даже Ваньке Маничеву. Нечем гордиться Егорову. Недалеко он пошёл…
— Ты что, — ещё измерил его взглядом Маничев, — болеешь или болел?
— Нет, я здоровый.
— Живёшь, что ли, худо? Вид плохой у тебя. Ровно после тифа.
— Нет, ничего. Живу неплохо.
— Приходи к нам на фабрику, — пригласил Маничев. — Могу устроить как старого дружка…
— Спасибо, — сказал Егоров и подумал: «Кто знает, может, ещё придётся прийти». Но не стал спрашивать, куда приходить. Спросил только: — Наших старых ребят не встречаешь?
— Встречаю. Аню Иващенко помнишь?
— Аню Иващенко? — зачем-то переспросил Егоров. И почувствовал, как перехватило горло. — Где она?
— Вон она, — показал Маничев в стеклянные двери кинотеатра.
И Егоров увидел Аню.
Она стояла в светлом вестибюле, в лёгком жакете, отороченном мерлушкой, и в мерлушковой шапочке — покупала яблоки. Какая-то чужая, не такая, как раньше, но ещё более красивая.
Егоров не хотел, чтобы Аня увидела его в таком виде. И в то же время он рад был бы услышать её голос, потрогать её руки. Нет, не потрогать, а только посмотреть на них, увидеть, как она улыбается, поднимая изломанные брови, а на щеках возникает нежный-нежный румянец, от которого становится всем светло.
Он мечтал когда-то не о женитьбе, нет, но каком-то удивительном приключении, вдруг сталкивающем его с Аней. И ему нравилась старинная песня:
Нет, он только с виду такой тихий, Егоров. А это именно он собирался прогреметь-прозвенеть бубенцами. И именно Аню Иващенко он собирался подхватить на лету.
Вскоре Аня вышла из вестибюля на улицу, поискала глазами Маничева, нашла, улыбнулась и, вынув из кулька, протянула ему большое красное яблоко.
Егорова она не узнала.
— Аня, это Егоров, — сказал Маничев и протянул Егорову яблоко.
— Не хочу, — замотал головой Егоров.
— Все ужасно изменились, — посмотрела на Егорова Аня. — А ты, Егоров, как прежде, дикий. Кушай яблоко. У меня ещё есть…
Она не поздоровалась с ним, не удивилась, что встретила его, спросила только:
— Ты тоже на этот сеанс — в семь тридцать?
— Нет, — опять мотнул головой Егоров. — Я просто мимо шёл. Просто мимо…
Потом он спросил, где её брат и что она сама делает. Брат её вьётся вокруг театра. Она так и сказала: «вьётся». Не артист, но что-то вроде администратора или помощника. Уехал в Барнаул. А она на курсах иностранных языков. Уже второй год учится.
— Это сейчас мировое дело — иностранные языки, — надкусил яблоко Маничев. — На любую концессию можно устроиться переводчицей. Они платят валютой. Говорят, им уже отдают в концессию даже пароходство. Не справляются с делами большевики…
Маничев точно хлестнул Егорова по лицу этими словами. Но Егоров ничего не ответил. Да, наверно, и не сумел бы ответить.
В вестибюле загремел колокольчик. Это приглашали в кинотеатр тех, кто взял билеты на семь тридцать.
Маничев потрогал Егорова за рукав.
— Ну, будь здоров.
— Буду, — пообещал Егоров. И, кивнув Ане, пошёл дальше.
А Аня взяла Маничева под руку и даже не оглянулась на Егорова. Да и почему она должна была оглядываться?
Из всех витрин — из магазинов, аптек и парикмахерских — лился на улицу яркий свет.
И над самой улицей, над серединой её, качались электрические лампочки. А под лампочками мерцали лужи.
На каждом углу сидели подле маленьких чёрных ящиков мальчишки чистильщики обуви.
Мало кто хотел сейчас чистить обувь, в такую слякоть. Но каждого прохожего пытались остановить своим криком мальчишки: «Почистим, гражданин? Почистим до блеску, до самого треску!»
И только Егоров не интересовал мальчишек. Не такие у него башмаки, чтобы их ещё чистить за деньги. Да и денег нет у Егорова. И не скоро будут.
Не скоро он купит себе такие штиблеты с узким носком, фасон «шимми» или «джимми», как у Ваньки Маничева. А может, не купит никогда. И всё равно надо было что-то ответить Ваньке Маничеву, когда он сказал о большевиках.
Надо было ответить так, чтобы Аня вдруг покраснела. Не барин, мол, ты, Ванька, а холуй, хотя и корчишь из себя барина. И папа твой, лихач-извозчик, тоже холуй. И вечно вы будете холуями. «Сейчас у частника только и можно заработать». Ну и зарабатывайте! Ну и целуйте частника во все места! А Аня пусть целует этих самых… концессионеров. И Ваньку Маничева, если ей нравится этот боров. «Не справляются с делами большевики». Ещё посмотрим, кто с кем справится! Послать бы тебя, Ванька, сейчас в мертвецкую искать аптекаря, ты бы свободно набрал там полные штаны…
Егоров так взбодрился, что от недавнего его нездоровья не осталось и следа. Лоб вспотел. Клеёнчатая подкладка фуражки прилипла ко лбу. Он потрогал козырёк, сдвинул старенькую фуражку на затылок, и исхудавшее, бледное лицо его неожиданно приобрело залихватское выражение.
Вот таким он и вошёл к Журу.
Жур, однако, не только не похвалил его, но и не взглянул на него, озабоченно роясь в каких-то бумагах на столе.
Весь стол был завален бумагами.
— Ах как жалко! — наконец вздохнул Жур. — Я про Шитикова и забыл. Просто выпал у меня из головы этот Елизар Шитиков.
— Я Елизара Шитикова знаю, — сказал Егоров. — Он у нас во дворе жил. Потом он переехал. Он теперь на Извозчичьей горе живёт…
— Нигде он не живёт, — опять стал рыться в бумагах Жур. — Его сегодня убили.
— Убили?
— Ну да. Надо было его тоже велеть заморозить. Он нам будет нужен. Это всё одно дело. Ну и навязался на нашу голову этот аптекарь Коломеец Яков Вениаминович! Без него мало работы. А теперь бросить нельзя. Надо заморозить Шитикова…
Егоров молчал. А Жур всё рылся в своих бумагах. И чего он такое потерял?
— Надо было мне сразу тебя попросить, когда ты пошёл, чтобы заморозили и Шитикова, — опять сказал Жур.
Егоров неожиданно для себя предложил:
— Я ещё раз могу сходить…
— Сходишь? — как будто обрадовался Жур.
— Схожу.
— Сходи, пожалуйста, Егоров. Не посчитай за труд… А ты обедал?
— Успею…
— А деньги на обед у тебя есть?