Выбрать главу

Ему казалось даже, что Воробейчик нарочно превозносил Зайцева, рассказывая о его необыкновенной храбрости, когда они вернулись из Баульей слободы.

— Ты понимаешь, Ульян Григорьевич, я сам в первую минуту немножко ошалел, — рассказывал Воробейчик Журу. А вокруг стояло много сотрудников. — Приезжаем мы туда. Глядим, лежит у сарая здоровенный мужик — мёртвый. А убийцу граждане с трудом загнали в сарай, и он там ревёт, как медведь: «Всех расшибу!» Нас предупреждают, что в руках у него мясницкий топор. Его так с топором и загнали в сарай. Ну, что тут делать? Стрелять в него как будто не положено, а у него топор. Вот такой, ну, обыкновенно мясницкий. Трахнет по башке — и привет родителям. Я, открыто говорю, задумался. А Зайцев спокойно подходит к сараю и сбрасывает заложку. Убийца даже ахнуть не успел, как Зайцев вышиб у него топор и ему ещё для верности два раза врезал по морде. Тут мы замечаем, что убийца пьяный в дымину. Он всё лезет и лезет к Зайцеву. И Зайцев вдруг озверел. Я у него еле вырвал этого убийцу. Зайцев бы его самого свободно убил…

Журу, должно быть, не понравился этот рассказ. Он слушал Воробейчика, чуть нахмурившись. Или просто Жур был ещё занят своими мыслями, связанными с другими делами, и поэтому хотел, чтобы Воробейчик поскорее досказывал.

На убийцу Жур не пошёл смотреть, спросил только, из-за чего произошло убийство.

— Из ревности, — сказал Воробейчик.

— Ну ладно, я этим потом займусь, — решил Жур. И попросил Воробейчика произвести предварительный допрос убийцы.

Журу было очень некогда. Он в тот же день к вечеру должен был выехать на крупную операцию в Грачевку. Уже расставил соответственно людей и думал об этой операции, старался думать только о ней. Но никак не мог по-настоящему сосредоточиться, потому что его всё время отвлекали всякие другие более мелкие дела, которыми, однако, нельзя не заниматься.

Опять вдруг всплыло это аптекарское дело. Следователь требовал от Жура каких-то дополнительных данных. Следователь утверждал, что у него нет достаточных оснований подозревать именно Парфёнова в убийстве Елизара Шитикова, хотя это яснее ясного.

Братья Фриневы, конечно, не признаются, что они наняли Парфёнова на это убийство. И Парфёнов не признается. Им всем невыгодно увеличивать себе меру наказания. Но их уличают вещественные доказательства. Разве это не улика, что фотоаппарат, подаренный братьями Фриневыми аптекарю Коломейцу и взятый потом в комнате мёртвого аптекаря извозчиком Шитиковым, оказался в конце концов у Парфёнова? Как он к нему попал? Как попали к Парфёнову такие личные вещи Шитикова, как серебряные часы в форме луковицы, бумажник, опознанный женой извозчика?

Чего же ещё надо следователю?

Жур готов, если угодно, снова заниматься этим аптекарским делом. Но ведь и так всё ясно. И следователю тоже не вредно раскинуть мозгами. А главное — Журу некогда, у него сегодня важная операция в Грачевке.

К тому же его вызывают к трём часам в городской комитет партии: контрольная комиссия не согласна с решением партячейки губрозыска по делу Кумякина, работавшего здесь уполномоченным и получившего по партийной линии строгий выговор с предупреждением.

Жур, как секретарь партячейки, должен явиться в контрольную комиссию. И он должен всё — держать в голове. Все подробности дела Кумякина, и аптекарское дело, и сложный переплёт агентурных сведений, необходимых для операции в Грачевке.

Ни с кем он поделить этих дел не может. Он не начальник. Он, в сущности, обыкновенный работник уголовного розыска — уполномоченный. Старший уполномоченный. Только и всего. И, кроме того, у него болит рука, потому что для её заживления нужен покой. Но покоя, наверно, не будет до самой смерти.

Жур всё время хмурится. А Егорову кажется, что он хмурится оттого, что недоволен им, Егоровым. Но что же Егоров делает не так?

К пяти часам дня Журу наконец удаётся во многом убедить следователя, побывать в контрольной комиссии, провести два допроса, имеющих некоторое отношение к предстоящей операции. И он заметно веселеет. И сразу веселеют приставленные к нему стажёры — Егоров и Зайцев.

Впрочем, Зайцева, кажется, не сильно занимает настроение Жура. Зайцев уверен, что всё идёт так, как и должно идти. Он спрашивает Жура:

— А может, вы допросите Соловьёва?

— Какого это ещё Соловьёва?

— Ну, этого убийцу, которого мы с Воробейчиком привезли из Баульей слободы…

Жур хотел бы отдохнуть, почитать газету, выпить чаю. Даже неплохо было бы побывать дома перед операцией. Неплохо бы хоть часок вздремнуть. Но он сам не любит, когда у него остаются «хвосты» от дневных дел. Они переходят на завтра. А завтра появляются новые дела и, стало быть, новые «хвосты». Особенно нехорошо переносить на завтра допросы, если их можно завершить сегодня. Зачем излишне томить арестованного человека?

— Давай его сюда, — говорит Жур.

Зайцев уходит. Молодец Зайцев! Он не ждёт, что прикажет сделать Жур, он даже сам подсказывает, что делать Журу.

Жур готовится к допросу, кладёт перед собой на столе бланки протоколов, вставляет в ручку новое перо.

В коридоре лязгает винтовка. Это милиционер и Зайцев ведут арестованного.

Наконец Зайцев открывает дверь и вталкивает в комнату худенького человека в разорванной рубахе без пояса.

Арестованный, видимо, еле стоит на ногах. Левый глаз у него заплыл, нос вспух. Из рассечённой брови сочится кровь.

— Прошу садиться, — строго говорит Жур. И вдруг вскрикивает: — Афоня!

— Жандармы. Сучье племя — жандармы, — всхлипывает арестованный. Глядеть на вас не хочу…

Жур выходит из-за стола.

— Да ты что, сдурел, что ли, Афоня? Это ж я, Ульян…

— Все вы гады… Жандармы…

— Ну и дурак, — удивлённо смотрит на него Жур. — Да ты сядь, тебе говорят. — И, трогая его левой рукой за худенькое плечо, усаживает. Егоров, налей воды…

Арестованный пьёт воду, захлёбывается, плачет, зубы стучат о край стакана.

В комнатке распространяется запах самогонного перегара.

— Я, конечно, дурак. Вы все больно умные, — опять всхлипывает арестованный и дрожит всем тщедушным телом. — Меня вот сейчас выведут в расход, а вы будете сидеть тут в тепле. Жандармы…

— Ну, будет молоть чепуху-то, — чуть суровеет Жур. Он гладит арестованного, как ребёнка, по голове, будто старается причесать его жиденькие волосы. — Ты что, зазяб, что ли? Может, чаю выпьешь? Егоров, скажи, чтобы принесли чаю…

Приносят чай. Жур достаёт из ящика письменного стола сахар, кладёт в стакан, размешивает ложечкой, подвигает стакан арестованному, вздыхает:

— Эх, Афоня, Афоня! Что ж это, брат, случилось-то такое?

— Случилось, — отхлёбывает чай Афоня и морщится: чай очень горячий. Марафонтова знаешь?

— Это какого? Илью Захарыча?

— Нет, Тимку, сына его.

— Конечно, знаю.

— Вот я его и аннулировал сегодня. Прямо насмерть. Даже сам не ожидал…

И Афоня медленно рассказывает историю своего тягчайшего преступления.

Жур не записывает её в протокол. Он сидит не за столом, а посреди комнаты на стуле, опустив голову. Ему тяжко слушать эту историю.

Афоня Соловьёв если не дружок ему, то, во всяком случае, старый знакомый, старый товарищ. Они ещё в тринадцатом году, в тысяча девятьсот тринадцатом, вместе работали в экипажной мастерской Приведенцева: Афоня жестянщиком, а Жур молотобойцем.

И во всё бы мог поверить Жур, только не в то, что Афоня Соловьёв, хилый, болезненный, смирный, может убить человека. А вот смотрите, убил. И зверским способом — мясницким топором.

— Может, ещё хочешь чаю?

— Горит у меня всё внутри, — показывает на голую свою грудь Афоня и опять вздрагивает и плачет.

Был давно такой слух, что Грушка, Афонина жена, путается с мясником Марафонтовым.