Надо было бы Афоне давно уйти от неё или её прогнать. Но жалко было деток. Две девочки беленькие — Тамарка и Нина. Ну как они останутся без матери? И Афоня терпел. Может, ещё, думал, наговаривают лишнее на Грушку злые люди.
Да и выяснить всё это досконально Афоне было некогда. Он всё время в разъездах. Постоянной работы давно нет. Все случайные заказы.
И Марафонтов в прошлом году ему дал заказ — сделать большие бидоны для молока. Афоня сделал, а деньги не получил. Марафонтов жаловался, что нету денег, — всё, мол, израсходовал на новый магазин. Вот наторгую, мол, и отдам.
А Афоне тогда случилось уехать в Дудари, подработать на маслозаводе. Он работал там почти что восемь месяцев. Мог работать бы ещё с полгода, но соскучился больно по семье — по своим девочкам. И по Грушке тоже.
Приезжает вчера, выходит на вокзале, идёт в киоск купить жене и детям подарки и тут встречает сильно подвыпившего соседа своего по дому Емельяна Лыкова, проводника вагонов, который со смехом нехорошим вдруг говорит: «Да ты что стараешься шибко насчёт подарков-то? Разве хватит у тебя средств подарить такое, что дарит твоей жене Марафонтов Тимка?»
Вся душа как перевернулась у Афони от этих слов. Даже домой идти не захотел. Сдал он вещи в камеру хранения, а сам пошёл к знакомой старухе в шинок тут же, при вокзале.
Уже сильно пьяный явился домой, когда девочки спали, а Грушка, заспанная, на его укоры дерзко ответила: «Что ты колешь мне глаза Марафонтовым? Что, ты разве денег мне много оставил на харчи, чтобы я не ходила к Марафонтову?»
Так вся ночь и прошла в скандале.
А утром Афоня снова выпил и пошёл требовать долг за те бидоны для молока.
В лавке много было народу. Марафонтов не хотел излишнего шума при покупателях и стал тихонько выталкивать Афоню из лавки, говоря: «Ты и так и жена твоя хорошо попользовались от меня. Я жалею даже, что связывался с вами. Нужна мне твоя Грушка, как собаке пятая нога! Её каждый может поманить, твою Грушку, за полфунта мяса. И тебя самого. Вечные вы нищие. Избаловала вас Советская власть. — И ещё сказал Марафонтов уже за дверями лавки: — Уйди ты за ради бога и не являйся больше, а то вот тяпну я тебя неосторожно топором по башке, будешь знать, как являться оскорблять».
Эту мысль несчастную о топоре подал пьяному Афоне сам Марафонтов. И ещё взмахнул топором для острастки. А дальше уж случилось чёрт знает что.
Афоня выхватил у Марафонтова топор и закричал страшным голосом, что убьёт в одночасье себя и всех подлецов, кто торгует и ворует и с чужими жёнами живёт.
Марафонтов, может, в десять раз сильнее Афони Соловьёва. Он саженного роста, Марафонтов. Но тут он струсил вдруг и кинулся во двор.
А в Афоне прибавилось сил от трусости Марафонтова. Он погнался за ним. И не верил до последнего, что убьёт, что хватит у него смелости убить. Но убил…
Афоня опять заплакал, опустив голову. Потом поднял её и сказал твёрдо, со злостью:
— А уж после приехала жандармерия, когда я запертый сидел в сарае…
— Да какая жандармерия? Чего ты мелешь, Афоня, несусветную чепуху?
— А вот та жандармерия, которая, видишь, глаз мне как испортила, покривился арестованный. — Судить судите, можете даже расстреливать, а бить по глазам не имеете полного права. Не для этого Советскую власть устанавливали. Я сам с дробовым ружьём сражался против Колчака. Имею ранения…
Зайцев встал и вышел, но вскоре вернулся, — видимо, хотел показать, что не боится отвечать за свои действия. Он спокойно сидел у края стола и, не мигая, смотрел на арестованного.
Жур пошёл к Водянкову. Он попросил Водянкова взять это дело об убийстве к себе, так как убийца личный знакомый Жура. И едва ли теперь удобно Журу самому вести такое дело.
Арестованного отправили обратно в камеру.
Жур собирался на операцию. Он звонил по телефону, вызывал к себе людей — словом, делал всё, что делается в таких случаях.
На Зайцева он не смотрел и ни о чём его не спрашивал, хотя Зайцев всё время сидел у стола.
Только когда позвонили, что автобус готов, Жур сказал:
— А ты, Зайцев, иди домой. Отдыхай…
— Почему?
— Ты уже сегодня совершил один геройский подвиг. Будет с тебя…
— Ладно, — надел кепку Зайцев и пошёл к двери. Но у двери остановился. — Я всё-таки хотел бы выяснить, Ульян Григорьевич, с чего вы вдруг так обиделись на меня? Ведь я там был не один, в Баульей слободке, когда мы брали этого убийцу Соловьёва. Со мной был товарищ Воробейчик, и он не считал, что я нарушаю инструкцию. Ну кто же знал, что этот убийца ваш знакомый? Или, может, даже дружок?
Жур надевал пальто. Надевать пальто при раненой руке ему было трудно. А Егоров не сразу сообразил, что надо помочь.
Журу стал помогать Зайцев.
— Спасибо, — сказал Жур, продевая в рукав левую руку.
Правую просто прикрыл полой и, не застёгиваясь, пошёл к автобусу.
Так Зайцев и не получил в тот вечер никаких ответов на свои, в сущности, дерзкие вопросы.
И на операцию не поехал.
17
Операция сложилась крайне неудачно. Агентурные сведения, на которых строился первоначальный план, оказались ложными или путаными.
В Грачевке не удалось найти не только крупной партии оружия, как рассчитывал Жур, но даже стреляной гильзы не удалось найти.
Дедушка Ожерельев и его сын Пашка тоже не дураки. Они сами до ареста или их сообщники, ещё не задержанные, успели, видно, вывезти оружие из Грачевки. А куда вывезли — пока неизвестно. Да и было ли оружие здесь?
Жур уже стал сомневаться. И всё-таки, надеясь на удачу, он всю ночь рыскал по этой слободе, по этим глубоким оврагам, застроенным покосившимися хибарками и бараками.
Всё было безрезультатно.
Жур устал до последней степени, хотя и не желал из упрямства признаваться в этом даже самому себе. Пронзительный ветер исхлестал ему лицо, и шею, и плохо прикрытую лёгким шарфом грудь.
И спутники Жура уже стали сердиться на эту бесплодную операцию, когда произошла приятная неожиданность.
Приятной эту неожиданность назвал Воробейчик. Он первым и совершенно случайно набрёл на крупного преступника, на Федьку Буланчика, известного прихватчика, который действовал почти всегда в одиночку, заметных знакомств не вёл, и поэтому долгое время поймать его не удавалось.
Над обрывом над рекой Саманкой, открытый всем ветрам, стоит беленький, аккуратный домик вдовой прачки Курмаковой Авдотьи Захаровны. Ничего подозрительного за ней никогда не наблюдалось. Жила она после смерти мужа-портного одиноко, смирно, стирала на дому бельё — видная женщина лет за тридцать, русые волосы, голубые глаза, весьма опрятно одетая.
Известно было, что сватались к ней в разное время мясник Новокшенов, лавочник Дудник, столяр и ящичный мастер Орлов Егор Кузьмич — все тоже видные вдовцы. И ни за кого она не пошла. Говорили, что ей будто совершенно опротивел мужской пол.
И вдруг у неё, у этой прекрасной, прекрасного поведения женщины оказался ночью в доме опасный и злой ворюга Буланчик.
Он спал не на кровати, а на отдельной перине, постланной на сундуке, в одном белоснежном белье, ничем не укрытый, так как в домике жарко натоплено.
И ещё топится плита, над которой сияют на полке медные тазы и кастрюли, начищенные до ослепительного блеска. А на плите жарится и потрескивает в глубокой сковородке картошка со свининой, нарезанной квадратными кусками.
— Он пришёл ко мне недавно, — показывая на спящего, объяснила вдова. Ну, пришёл, прилёг отдохнуть. А я ему вот готовлю ужин. Он через часик хотел уходить. Он всегда если зайдёт, так ненадолго…
Буланчик спал так сладко, как спят только в раннем детстве. И причмокивал губами во сне — толстыми надутыми губами, — будто обиделся на что-то и обида эта никак не проходит.
А работники уголовного розыска Жур, Воробейчик, Водянков и Егоров стояли тут же у плиты и разговаривали с вдовой. Знала ли она, что этот человек преступник?