— все это высшие вопросы формы, имеющие решающее значение для формальной мудрости, но еще не высший круг искусства. В высшем круге за многозначностью стоит последняя тайна, и свет интеллекта гаснет самым жалким образом"138. "Из абстрактных формальных элементов посредством их объединения в конкретные сущности в итоге создается некий формальный космос, который обнаруживает такое сходство с великим творением, что достаточно простого дуновения, чтобы выражение религиозного и сама религия стали действительностью"139. Но здесь же в конце концов лежит и граница, которую Клее ставит
науке, сколь бы он ни восхищался ею и сколь бы он ни использовал ее возможности в своих целях. "И для искусства, — замечает он140, — открыто пространство точного исследования, эти двери с недавнего времени распахнуты... Математика и физика предлагают свою помощь... Идет изучение... логики. Все это очень хорошо, и все же здесь есть своя проблема... Мы подтверждаем, обосновываем, подводим фундамент, конструируем... но мы не приходим к тотальности". Он вынужден подчеркивать, что "самое точное знание природы не приносит нам никакой пользы, если у нас нет полного арсенала средств ее изображения"'41. Здесь имеется в виду художественное изображение этой только что упомянутой "тотальности", мифического единства "Я" и предмета как единства "Я" и "Ты" в живой связи Земли и Неба.
Пожалуй, можно сказать, что Клее самым убедительным образом сохранил мифическое в сфере живописи, и именно потому, что он делал это, используя все накопленные средства субъективности. Так, он столь же далек от эгоцентризма сюрреалистов, как и от нигилизма дадаистов, хотя они ошибочно видели в нем одного из своих союзников; не менее чужд ему и рационализм кубистов. "Пикассо и Клее, — замечает В. Хофман, — стоят на разных берегах"142. С другой стороны, у него больше общего с экспрессионистами, чем обычно считают; конечно, он отличается от них прежде всего тем, что он не видел в их насильственном восстании какого-то решения; кроме того, и абстракционистам он ближе, чем это кажется, даже если он отвергает их отказ от предметного; наконец, у импрессионистов он научился научно исследовать законы субъективного видения и восприятия. Своенравно, тихо, по-платоновски, по-аполлоновски, с легкой иронией — с забавным отстранением, которое иногда, как мы упоминали выше, он называет "сатирой", — он стремится на доступном его времени языке субъективности сберечь и продолжить жизнь чего-то, напоминающего древнейшее, мифологическое начало.
Бросим взгляд назад. Очевидно, что приведенные примеры, хотя они и находятся в некоторой логической связи друг с другом, не могли и не должны были создавать завершенной картины развития современной живописи. Чтобы не преступать границ этой главы, мы должны были оставить в стороне некоторые важные стилевые формы, например натурализм или новую предметность. Тем не менее можно сделать некое резюмирующее утверждение: экспрессионизм с его провоцирующим пристрастием к мифу наиболее бескомпромиссно и, как мы можем сегодня сказать, вполне обоснованно разорвал со схемами мышления нашей научно-технической цивилизации. Здесь мы не высказываем никакого суждения о художественной ценности произведений экспрессионистов. Возможно, на это возразят, что бунт дадаистов против научной рациональности свидетельствует о не менее яростной решимости. Но даже если это и так, дадаистская "философия" все же остается в зависимости от научной
онтологии в одном решающем моменте: эта "философия" создает резкую противоположность между законом и случаем. В мифе же этой противоположности не существует (см. гл. X). Правда, как было показано, часть дадаистов позднее вновь сняла эту противоположность закона и случая, но это только подтверждает то, что экспрессионизм в своей радикальной попытке возвращения к мифу последовательнее и решительнее разорвал с толкованием мира, сформированным наукой.
Здесь напрашивается дальнейший вопрос: что же произойдет в области искусства, если восхищение наукой ослабеет еще в большей степени, чем это имеет место сегодня? Вероятно, искусство в целом постепенно возвратится к своему прежнему убеждению, что в его компетенции может находиться особая объективность, а не только субъективное измерение реальности и что оно не должно защищать это измерение, восставая против научного измерения мира143*.