– Товарищ Петерс, вам бы поспать немного.
– Боишься? – он криво усмехнулся. – Думаешь, сейчас вот выложу тебе то, чего знать нельзя, наболтаю спьяну, а потом опомнюсь и стану искать способ от тебя, ненужного свидетеля слабости моей, избавиться?
– Боитесь вы, а не я, товарищ Петерс. Однако ж напрасно. Ничего я никому не расскажу.
– Правильно. Не расскажешь. Ты умный, и жизнь тебе дорога. Пикнешь об этом хоть слово – умрешь страшной смертью. Да и не поверит тебе никто. А мне надо выговориться, иначе сгорю изнутри. Стану живым мертвецом, как Яшка Свердлов. Он смердит. Принюхайся! Яшка труп, и трупом воняет.
– От Свердлова всегда пахнет одеколоном, – возразил Федор.
– Так он потому и душится, чтобы смрад заглушить. Яшка Свердлов труп! Вурдалак! Ни жалости в нем, ни совести. Но и я такой же, и все мы. Ты, Федя, тоже скоро станешь вурдалаком, если тебя Яшка не грохнет. Он тебя люто ненавидит, ревнует Ильича к тебе. А мне, например, ты нравишься. Глаза у тебя человеческие, не свинячьи, не волчьи. Но, впрочем, это вопрос времени. Би, ор нот ту би. Зет из зе квесчен. Гуд квесчен. Квесчен фор эвер.
– Товарищ Петерс, вам уже лучше? – вежливо осведомился Федор и взглянул на часы.
– Мне хуже. Ты же вроде доктор? Вот, изволь, май диар, оказать мне медисен хелп. Раз уж попался на моем скорбном пути, изволь слушать. Мне надо выговориться, иначе сдохну.
– Это не я вам попался, а вы полезли под колеса.
– Полез. Надеялся, раздавит насмерть. Нет, вру. Умирать не хочу. Знаешь, как душу жжет? Литл Мери хед а шип. Слышал эту английскую песенку? У крошки Мери была овечка. А у крошки Фейги ни черта не было, только единственная ценная вещь. Пуховая шаль, подарок Мани Спиридоновой. Они с Маней вместе сидели в Акатуе. За что сидела Маня, все знают. А за что Фейга, как ты думаешь?
– Понятия не имею.
– Фейга сидела за любовь. Никогда она не была анархисткой, террористкой, эсеркой, ни левой, ни правой, ни в какой партии не состояла. Девочка из хорошей еврейской семьи, тихая, нежная. Угораздило ее в шестнадцать лет влюбиться в одесского уголовника Яшку Шмидмана. Яшка чистил банки, почтовые отделения, с бандой своей не щадил даже богоугодные заведения и мастерские белошвеек. Но после девятьсот пятого стал величать себя Виктором Гарским, анархистом-коммунистом, и, чтобы утвердиться в этой новой благородной роли, замыслил грохнуть киевского генерал-губернатора. Бомбу пытался изготовить самостоятельно, в купеческой гостинице на Подоле. Фейга ничего про это не знала, пришла к нему в номер. Вот тут бомба и взорвалась. Яшка успел сбежать, а Фейгу ранило, контузило, и попала она прямо в руки полиции. Яшку не выдала, все взяла на себя. Из-за малолетства ей заменили смертную казнь бессрочной каторгой. Пошла на каторгу смиренно, как овца, и десять лучших своих лет провела в Акатуе. Ослепла, оглохла. А Яшку все равно взяли, после очередного ограбления, в девятьсот восьмом. Надо отдать ему должное, он попытался спасти крошку Фейгу, заявил прокурору Киевского окружного суда, что он является именно тем лицом, которое принесло в купеческую гостиницу взорвавшуюся там бомбу, и что осужденная по этому делу военно-полевым судом мещанка Фейга Каплан непричастна к совершению означенного преступления.
– Ее должны были освободить после этого, – заметил Федор.
– Не освободили. – Петерс грустно покачал головой. – Послали бумагу по инстанциям, да бумага затерялась. Фейга вернулась с каторги только весной семнадцатого, когда освобождали по указу Керенского всех политических. Семья ее к этому времени эмигрировала в Америку. И вот она, одинокая, слепая, глухая, стала разыскивать свою любовь, Виктора Гарского. Встретилась с ним в Харькове, этим летом. Перед свиданием пошла на базар и все свое драгоценное имущество, пуховую шаль, сменяла на кусок французского мыла.
Петерс затушил папиросу и тут же закурил следующую. Дым в гостиной стоял плотными сизыми слоями. Федор открыл окно, с улицы повеяло влажной свежестью. Утро было сырым, холодным. Солнце выглянуло только на рассвете, а теперь опять спряталось. Небо затянули тучи, мелкий дождь застучал по карнизу. Бывшие хозяева уютной квартиры смотрели со стен и вместе с Федором слушали странный, сбивчивый рассказ заместителя Дзержинского.
– Да, я забыл тебе сказать самое главное. Шмидман-Гарский давно и крепко повязан с нашим общим знакомым, с товарищем Свердловым. Товарищ Свердлов товарищем Гарским очень дорожит и назначил его комиссаром продовольствия Тираспольского революционного отряда. Не думаю, что продовольственный комиссар сильно обрадовался, увидев крошку Фейгу, однако пахло от нее хорошо, французским мылом, и он не побрезговал.
Из прихожей послышался резкий телефонный звонок. Петерс вскочил, хотел броситься к аппарату, но вдруг остановился посреди гостиной, прижал палец к губам и помотал головой.
– Ай эм нот ат хоум нау. Меня нет. Пусть все катятся к черту! – он забормотал что-то невнятное.
Телефон продолжал звонить. Петерс опять сел на диван, стянул с круглого журнального столика кружевную салфетку, вытер влажное лицо, вскинул глаза на Федора. Глаза были красные, воспаленные, но уже совсем трезвые.
– Мыло. А пис оф соуп, – произнес он, когда звон затих, и хрипло засмеялся. – Хорошее французское мыло. Так-то, Федя. Утром комиссар с ней попрощался. Она бродила по улицам, зябла, хотела закутаться в свою шаль, но шали уж не было. Ничего у нее не осталось, кроме маленького душистого обмылка. И решила Фейга ехать в Москву, к подругам-каторжанкам, они давно ее к себе звали, обещали приютить, помочь.