— Рома, правда, что они с Керенским учились в одной гимназии в Симбирске? — спросил профессор.
— Конечно, — Брянцев отхлебнул чаю, закурил, — наш живчик потому и был к этому прохвосту так странно снисходителен. Ну ладно. Значит, декрет готов, газеты его печатают. А министры сидят в Зимнем, ждут, когда явятся войска. Большевизаны крутятся рядом, пробуют атаковать, но только сунутся к дворцу, оттуда пах, пах. Казаки, юнкера бьют из окон. А этим под пули лезть неохота. Отступают. К вечеру ВРК грозит обстрелять дворец с Невы, подгоняет крейсер, но тут выясняется, что на «Авроре» этой боевых снарядов нет, затворы с орудий сняты. Разок холостым пальнули. Потом стали бить с Петропавловки. А там солдатня, матросня, пока ждали приказа, перепились в зюзю, прицел держать не могут, палят, куда придётся. Только пару окон во дворце разбили да штукатурку попортили.
— А что Керенский? Доехал? — спросил полковник.
— Доехал, — Брянцев усмехнулся и покачал головой, — да только встретили его там казаки Третьего кавалерийского полка. Они с ним сначала даже разговаривать не желали.
— Ещё бы! После того, как он их всех объявил предателями, арестовал Корнилова, Крымова, их командира, довёл до самоубийства, — грустно усмехнулся профессор, — а странно всё-таки. Там, где Керенский, непременно происходят разные недоразумения, между прочим, роковые для России.
— Миша, перестань. Ничего рокового. Оперетта. И вообще, не перебивай меня. В итоге Краснов с несколькими частями дошёл до Гатчины, выбил оттуда большевизанов и встал в Царском, ждать, когда подойдут ещё части, чтобы двинуться дальше на Питер. И вот все ждут. В Зимнем министры, казаки, юнкера. В Царском части Краснова. В Смольном большевизаны. Ночью из Зимнего стали расходится казаки, потом юнкера, артиллеристы. К полуночи защитников законной власти осталось совсем мало. Горстка юнкеров, подростки-кадеты да человек двести барышень, Женский батальон. Большевизаны сунулись, глядь, никто по ним из дворца больше уж не стреляет. Заходи — не хочу. Ну и полезли, сначала в окна, потом ворота открыли, ввалились во дворец толпами.
— Вот тут оперетта и кончилась, — мрачно сказала Таня, — что они сделали с Женским батальоном?
— Сама догадайся. Не маленькая. — Брянцев перестал улыбаться, тяжело вздохнул, закурил ещё папиросу. — Это же банда, уголовники. Дворец громили, резали на портянки гобелены, обивку мебели, открыли винные погреба. Несколько революционных матросов утонуло в бочках. Женский батальон заперли в казармах Гренадерского полка. Потом, слава Богу, вмешалось английское посольство, сэр Бьюкенен выдвинул категорический ультиматум Смольному, барышень отпустили. Тех, конечно, кто остался в живых.
— Рома, у меня такое чувство, что мы все не просто отупели, а сошли с ума, — сказал профессор, — мы сдаёмся, покорно разоружаемся. Гипноз какой-то.
— Да никакого гипноза, брось, Миша. Разоружаемся потому, что крови не хотим. А сдаваться никто не собирается. Могу спорить на что угодно, что через месяц от большевизанов останется лишь горький дым воспоминаний. Ну, кто готов держать со мной пари?
— Я, — сказал Агапкин.
Всё это время он сидел молча, как обычно, в углу у журнального стола. Все вздрогнули, когда в тишине прозвучал его голос.
— Федька! — Брянцев развернулся к нему. — Один смелый нашёлся. Итак, ставлю червонец. Даю им месяц, но думаю, и это много.
— Ты даёшь? — вскинул брови полковник. — А они тебя спросили?
— Погоди, Павел, пусть Федька назовёт свой срок.
— Не назову, — Агапкин покачал головой, — но знаю, что дольше. Много дольше.
Дул сильный ветер. Соня дрожала, у неё стучали зубы. Иван Анатольевич натянул ей на голову капюшон, замотал сверху шарф. Она благодарно улыбнулась сквозь слёзы. Они дошли до первого пляжного кафе, сели, официант накинул ей плед на плечи.
— Может, закажем что-нибудь поесть? Здесь потрясающие устрицы. Вы любите устриц или тоже никогда не пробовали?
— А чем они отличаются от мидий?
— Давайте закажем, и вы сами поймёте.
— Нет. Спасибо. Когда я нервничаю, у меня начинаются спазмы в горле. Я даже глотка воды сделать не могу. Сразу рвёт. Знаете, кажется, именно это спасло мне жизнь. После похорон, на поминках, жена Бима, Кира Геннадьевна, поила меня успокоительными таблетками. Три капсулы, такие же, не запаянные, только жёлтые. Разумеется, она тут ни при чём. Он дал ей для меня. Я тогда была совсем никакая, но сегодня ночью, в гостинице, когда нашла капсулу на дне портфеля, вдруг ясно вспомнила и чуть с ума не сошла, пыталась убедить себя, что это бред и Бим совершенно ни при чём. Ещё час назад у меня оставалась последняя надежда на ошибку. Иван Анатольевич, давайте немного погуляем. Хочу посмотреть на море, сто лет не видела.
Зубов подозвал официанта, расплатился. Они пошли по песку, вдоль пляжа.
— И что, можно купаться? — спросила Соня.
— Ну, если только вы морж.
— Нет, не сейчас, конечно. Летом. Впрочем, я всё равно не умею плавать.
В голове у Зубова тем временем отчётливо прозвучала фраза: «Да, кстати, я должен вам сказать, тут, на соседней улице, живёт ваш родной дедушка, именно к нему я вас и привёз». Но это показалось ему сейчас совсем некстати, и он сказал:
— Даже летом почти никто не купается. Море очень холодное.
— Почему же тогда это место считается курортом? Здесь катаются на горных лыжах?
— Вы где-нибудь видите горы? — спросил Зубов и произнёс про себя: «Софья Дмитриевна, выслушайте меня, пожалуйста, и постарайтесь не нервничать. Сегодня вам предстоит встретиться с человеком, который…»
Этот второй вариант показался Ивану Анатольевичу ещё нелепей первого.
— Что же здесь делают? — спросила Соня.
— Отдыхают.
— Как?
— Вот так, — Зубов кивнул на ряды полосатых шезлонгов.
— Просто сидят?
— Да. Сидят, дышат, смотрят на море, слушают чаек. Считается, что здесь какой-то особенный, очень полезный воздух.
«Может быть, именно поэтому здесь и поселился когда-то ваш родной дед, Михаил Павлович Данилов. Кроме вас, у него никого на свете нет».
Этот вариант показался Зубову немного удачнее двух предыдущих. Конечно, она все и так уже поняла сама, но без прямого разговора всё равно не обойтись. С чего-то надо начать.
10 ноября все храмы в Москве были закрыты. Большевики хоронили своих убитых, в красных гробах, без отпевания, у кремлёвской стены.
Весь этот день в Москве стояла странная, непривычная тишина, люди на улицах, в квартирах разговаривали вполголоса, город накрыло серым войлоком тумана. Чавкала слякоть под ногами, иногда гудели моторы броневиков, грохотали грузовики по разбитым мостовым, выли трубы траурных духовых оркестров.
Следующие два дня было ещё тише. Москва оцепенела. Ей уже приходилось подниматься из руин, переживать эпидемии, смуты, пожары, тысячи предательств и убийств, публичные казни на Лобном месте. Но за всю долгую историю России ещё никто не расстреливал из тяжёлых орудий Кремль, никто не хоронил своих мёртвых без отпевания, посреди города, у кремлёвской стены. От этого веяло древним ритуальным кощунством, чёрной магией, бесовщиной.
Утром 13 ноября Москва залилась колокольным звоном.
Огромное пространство храма Большого Вознесения было тесно заставлено открытыми гробами. Отпевали погибших юнкеров. Служил митрополит Евлогий.
Для всех желающих проститься с защитниками Москвы места в храме не хватало. Люди стояли вокруг, стекались тихими медленными толпами с окрестных улиц, с Патриарших прудов, с Тверского бульвара, со Спиридоньевки. Выл ветер, мокрый снег бил в лица и таял, мешаясь со слезами.
Полковник Данилов стоял внутри. Он успел войти одним из первых, его отнесло толпой вглубь храма, далеко от нескольких однополчан, которые пришли с ним. Вокруг оказались незнакомые люди. Кто-то тихо всхлипывал, кто-то смотрел перед собой сухими застывшими глазами. Общее состояние оглушенности, духовного паралича передалось Данилову. Он не мог плакать, ни о чём не мог думать.