Выбрать главу

Евграф попал в музей Пастернака, когда экскурсионная группа уже заканчивала обход второго этажа, а новая еще не была сформирована. Так что ради него одного никто не собирался распинаться относительно творческого дуэта Бориса Леонидовича и Зинаиды Николавны – их портреты он узнал, потому что в одной из отцовых книжек видел точно такие же, – и он, оставив скучающего экскурсовода ковырять побелку на подоконнике, отправился гулять по дому сам. Евграфа чрезвычайно заинтересовали сапоги писателя, поставленные в угол у шкафа и знаменующие собой застывшее время. Он все интересовался, нельзя ли их примерять. Чуть меньше его привлекала свисавшая с гвоздя кепка. В ней не было ничего пастернаковского, в то время как в сапогах почему-то было. И довольно много было. Евграф ходил по комнатам, как будто знал их расположение с самого рождения. И действительно, дом в Тарусе, в котором жили они, был если не точной копией этого музейного, то уж очень походил на него планировкой. Те же эркеры по периметру, та же крутая лестница на второй этаж, тот же закрытый с трех сторон балкон, на котором так удобно делать зарядку. И Пастернак (Евграф ни секунды в том не сомневался) каждое утро делал здесь упражнения. На растяжку рук и ног. А потом пил вкусный кофе и шел писать бессмертное. А писал он на этом голом столе… Евграф Соломонович вспомнил, какое отталкивающее впечатление произвел на него этот дубовый стол – широкий, как кровать, которую забыли застелить, двухтумбовый, с пустыми ящиками – тем более пустыми, что когда-то они были забиты до краев рукописями. Еще сильнее Евграфу не понравилась корзина для бумаг, словно приклеенная к столу сбоку. Она стояла под углом и тоже была обманчиво пуста. Слишком пусто было в комнате писателя. Он ведь помнил, как было в кабинете у отца, куда им с Маней строжайшим образом запрещалось входить, когда там работали. Евграф внимательно рассмотрел корешки оставленных Пастернаком на полках книг. Большинство были немецкие. Все почти – издания его произведений. Неужели интересно читать себя самого? Да еще и на другом языке? Такое удовольствие казалось Евграфу в ту пору весьма сомнительным, и он не одобрял Пастернака. Очень ему понравилась старинная Библия в кожаном переплете с золотым теснением. Отец говорил, что Бога нет, и сердился, если Маня или он спрашивали снова. И Евграф, привыкший повиноваться отцу вопреки всем своим попыткам этого не делать, смирился с отсутствием Бога. Но его главную Книгу любил, читая по главе в день тайком от родителей. Как он завидовал Пастернаку, у которого всегда под рукой была такая красивая книга!

Он вернулся домой слегка раздосадованный чужим богатством. Отец, наскоро расспросив его об увиденном, решил, что досада проистекает от скуки. Ясно: мальчику в музее не понравилось. Но ничего: древо культуры чаще прививают на дичок. Маня за обедом, доедая голубец, весело сказал Евграфу: «Вот ты теперь знаешь, что Пастернак – это не овощ, а писатель. Запиши в тетрадку свои впечатления, ладно?» Евграф записал. Он вел тетрадь – нечто наподобие дневника, где записи велись, правда, не по дням и даже не по темам, а по впечатлениям. Так, рядом с коротким рассказом о сооруженной над озером тарзанке мог соседствовать пассаж об интересном фильме или характеристика нового приятеля, которых у Евграфа было немало. Теперь туда он внес эссе о Пастернаке. Это диковинное слово «эссе» нравилось Евграфу. Оно отдаленно напоминало по ощущению своему бисквит. Где и когда услышал он его впервые – Евграф не помнил. Но скорее всего, от отца. Тот тоже был лингвистическим гурманом каких поискать.

Евграф Соломонович, покорно шедший вслед роящимся в голове образам, вдруг остановился и захотел вспомнить, откуда свернул на тропинку Пастернака. Но воспоминания сплетались в тугой клубок, не оставляя хвостика, за который их можно было бы распутать. Земную жизнь пройдя до половины, я оказался… он заблудился. Но нисколько по этому поводу не переживал. Блуждание заменяло ему сон и было приятным. Он снова видел Маню, мать, отца…

Незаметно для себя Евграф Соломонович забылся сном до самого утра. Около половины девятого в гостиной звонко захохотали, и он проснулся в новый день. Просыпаясь, он обыкновенно боялся встать не с той ноги в прямом смысле слова. Поэтому, прежде чем высунуть ступни из-под одеяла и спустить их на ковер, он долго лежал в постели и зевал. Зевал он звучно, с постаныванием, и каждый раз словно выражая определенное настроение. Было у него зевание-вопрос, зевание-ответ, зевание-угроза, зевание-просьба. На все случаи жизни. И вот сейчас он широко зевнул и почувствовал, как маленькая горячая бусинка слезы стекла к носу. За стеной все так же время от времени слышались взрывы хохота: один голос высокий и звонкий, как серебряный колокольчик, другой – гораздо ниже и тише. Смеялись Сашка и Артем. Это по чьей же непредусмотрительности их оставили ночевать в одной комнате? Евграф Соломонович мысленно рассердился на виновника «непредусмотрительности» и недовольно сморщил брови. Они же наверное не спали. Шептались до рассвета. Ох, дети!.. о чем они там хоть смеются? Евграф Соломонович откинул одеяло, поискал ногами тапочки, нашел, встал и прокрался к двери. Нужно было ее чуть-чуть приоткрыть, – и тогда сквозь щелку становилась видна вся гостиная. Он слегка толкнул дверь рукой и прислонился плечом к косяку.