Выбрать главу

— И он очень рад, что попал туда, — продолжал Горак, заглядывая в глаза собеседникам.

Фишер наклонился к листку, лежащему перед Томаном, потянув за собой его взгляд.

— Да, они-то сумели сказать всему «прости-прощай», — буркнул Фишер. — И, может, навсегда…

— И это единственно правильное! Лучше сразу… хотя бы в Дружину!

Фишер посмотрел в строптивое лицо Горака и оглянулся: в углу за его спиной, блеснув очками, вскочил Слезак:

— Не буду вам мешать…

— Да что вы, — засмеялся Блага, — мы всего-навсего газету смотрим!

Слезак все-таки молча, торопливо стал надевать мундир.

— Боится, — заметил Горак, — спокойно и преданно посмотрев в глаза Томаиу.

— Конечно, — сердито проворчал Слезак, — тем, кто делает газету, бояться нечего…

— Так ты сам тогда пойди, хоть газету делай вместо них…

— Воображаю, что это была бы за газета! — воскликнул насмешливо Блага, и весь кружок залился примирительным смехом.

Широкоплечий Блага не дал Слезаку выйти. Он загородил ему дорогу и, обхватив лейтенанта за талию, попытался закружить его в танце, напевая на мотив «Шел дротарь» слова «Сохрани нам, господи»… [168]

Слезака душила немая бессильная ярость. Зато Ржержиха, возмущенный не менее его, — кадеты явно хватили через край, — взревел могучим, все покрывающим голосом:

Ох, и глупые же люди!..

Тогда Блага оставил Слезака и повернул фронт против Ржержихи.

— Видали! — закричал он. — Заговорил «цвет» общества!

54

Лейтенант Томан сам чувствовал — и это тревожило и опьяняло его, — что с его приходом в лагерь паруса мирных дней сразу наполнились ветром. После разговоров, затягивавшихся иной раз за полночь, он с утра убегал в поля — но и там его не оставляли мысли о кадетах, раздувая волнующие мечты.

Лицом к лицу с необъятной землей, среди которой вольно ширилось что-то в груди, Томан живее представил себе гуситского полководца Яна Жижку, о котором говорили накануне. Земля ложилась ему под ноги покорной, дрожащей собачонкой. Кровь и смерть являлись ему тогда как слава и торжество.

По утрам полыхала земля — колосья, клонясь под ветром, будто вспыхивали, и вспышки эти звали на бой, вперед, по летящей вдаль равнине. В зените сияла слава свободы, о которой мечтали по вечерам.

Томану приятно было чувствовать свои мускулы и бег крови по жилам. Ои думал о тех днях в окопах, когда в полях сходит снег и пробивается зелень. Тогда люди, обманутые тишиной, начинают верить в победу и мир, и каждый выстрел, прогремевший в такую минуту, силой своей пробуждает силу, спавшую в людях.

В таком настроении однажды пришло сумасбродное решение, и Томан вдруг резко повернул назад: зачем я здесь?

Холодок пробежал по коже — до того упоительна была новая мысль. Томан побежал, будто мог опоздать к чему-то; еще ему вспомнился поручик Миончковский: если б уехать с ним вместе — вот радость была бы!

Однако мысль о Миончковском сейчас же потянула за собой воспоминание о последней проведенной с ним ночи: посмертная маска прошедших дней, пустой, остылый мир, холодные прикосновения к чувствительным кончикам нервов…

И когда Томан снова взглянул на поля, увидел: земля, только что внушавшая смелые замыслы, мечется в холодной тревоге под напором ветра. Так же металась она перед боем и после — над трупами. По такой земле, под такими ветрами бродят с пересохшим горлом смертельно усталые солдаты…

По дороге от лагеря медленно шли парами четверо пленных. Томан, не раздумывая, уклонился от встречи, свернув на тропинку в луга. Он чувствовал, что на него смотрят, и передернулся, вспомнив Грдличку и Кршижа.

«Эти-то не сумеют сказать всему прости-прощай», — смутно подумалось ему.

А в лагере его уже искали. И тогда впервые в душе Томана что-то восстало против этого.

Лейтенант Фишер, который постоянно испытывал потребность в новостях, как пьяница — в алкоголе, издалека кричал ему:

— Вы уже говорили с Петрашем?

Когда Томан приблизился, Фишер объявил:

— Петраш, возможно, поедет в Киев, в Союз! Пошлем коллективное заявление о том, что хотим работать!

— Я уже подал заявление, — нерешительно проговорил Томан.

Взгляд его против воли остановился на Гораке, который в это время спорил с двумя кадетами.

— Ну ладно, — говорил он, — пусть на работу! Но главное — попасть потом в армию!

Над тощей акацией, осенявшей «The Berlitz School», вились галки, а небо над ними томило бледной пустотой.

Несколько «блажных кадетов» с нарочитым безразличием искали недостающего игрока. А Фишер, которого уже никто не слушал, все твердил: