— Смирно!
Рыжая борода вздернулась и замерла.
— Ваше благородие…
— Смирно! Что это за рожа? — орал Шеметун. — Ты куда лезешь? Ах ты! Здесь господа офицеры… не видишь, сукин сын? Думаешь, русскому хаму позволительно их не уважать? Потому только, что они в несчастье, в плену? Баранья башка! «Их благородие», слышишь? «Их благородие»!! Для тебя, собачье племя, они всегда — «их благородие»! Он офицер?.. Вот и запомни, для тебя он всегда «ваше благородие», морда ты неумытая! Кругом! Вон! Марш!
У Шеметуна, упоенного силой собственного богатырского крика, даже засвистело в горле. Он хмуро допил свой кофе, а потом сразу, словно сломался, разнежился:
— А Лелечка-то… милая моя… ждет, дожидается…
Тогда Грдличка сам вышел из дому, чтобы вместо Шеметуна договориться с Бауэром, который ужо выстроил на морозе пленных и, несмотря на все свое возмущение, не отваживался войти. Оба признали, что Шеметуна надо проводить до дому.
К тому времени на коньках крыш уже заискрилось розовое от мороза солнце. Перед конторой, окутанная паром, мерзла, дожидаясь отхода, колонна пленных. Невыспавшиеся, в лохмотьях, увешанные мешками и сумками, они смахивали на каких-то чудовищ с огромными головами. Они ежились, топали ногами, а Райныш, в своей худой шинельке, все бегал по кругу, как собака, заболевшая чумкой. Русские солдаты, одетые по-походному, грелись в сенях дома.
Шеметун, молча, неповоротливой рукой подписывал бумаги, которые клал перед ним Бауэр, а потом безвольно, — как лист, подхваченный случайным потоком воздуха, — вышел вслед за ним.
Два русских солдата взяли на караул запотевшими на морозе винтовками. Шеметун, разглядев колонну пленных, остановился и скомандовал:
— Смирно! Равняйсь!
Солдаты принялись поспешно ровнять ряды пленных и пересчитывать нх.
Завадил, избранный старшим в партии, стал на правый фланг. Рядом, как и подобало настоящему добровольцу, поместился Гавел и далее — Беранек, который, торопливо сунув трубку в карман, выпятил худую грудь и равнялся направо.
У Шеметуна вдруг закружилась голова. Опершись на перила крыльца, он с трудом выловил из памяти несколько слов, которые застряли в ней от вчерашнего выступления Бауэра, и. не дожидаясь тишины в колонне, хрипло воскликнул:
— Братья-славяне!.. Россия… на краю гибели!
От напряжения у него сильнее зашумело в голове, и он, испугавшись своего состояния, быстро закончил речь, тяжело бросив вслед за вялым взмахом руки уже только один-единственный призыв в этот туман и в мешанину тряпок:
— Война до победного конца!
Деревянным движением он поднес руку к козырьку и скомандовал совсем увядшим голосом:
— Марш!
Бауэр, сильно раздосадованный, проводил колонну до белой дороги за винокурней. Немец Гофбауэр махал им вслед рукой от ворот старого двора. Райныш ковылял в хвосте колонны, громко ругая Шеметуна и не обращая внимания на окрики конвойного. Солдат, шедший позади колонны, очень выразительно подбодрил его прикладом:
— Иди, иди!
Беранек в последний раз оглянулся направо, где на горизонте виднелись по-зимнему седые, подернутые утренним туманом, очертания Крюковского. Ему казалось — не унесет он своего сердца. Но позже, когда село исчезло за лесом и мысль Беранека, успокоенная надеждой на встречу с Ариной в городе, устремилась вперед, в нем начало подниматься что-то горячее, обжигающее, заполняя всю грудь, и когда товарищи запели, у него было такое ощущение, что сейчас он оторвется от земли и полетит.
— Овца! — окликнул его сбоку горячий голос.
Беранек боялся взглянуть в лицо Гавлу, — у него и у самого-то глаза были ненадежны. И собственные шаги гулко отдавались в груди, под самым сердцем.
— Овца! А ведь идем!
Потом они все-таки посмотрели друг на друга, но улыбка их им самим показалась глупой и грозила перейти в гримасу.
Впереди вынырнул Александровский двор; Гавел показал на знакомые крыши и, заикаясь, пробормотал:
— Смотри-ка… вон Табор, а тут — табориты…
Сзади них кто-то бросил последнее «наздар» Александровскому.
Но Обухове в это розовое утро еще стояло спиной к миру и дышало глубоким сном. Пленные попробовали спеть на прощанье, однако песня как-то странно заглохла в огромном пустынном пространстве. Бескрайние снега на бескрайних полях были обращены совсем в другую сторону: великий мир устремлялся к величию.