Лионель Велискурт.
К чести профессора будь сказано, — он не стыдился слез, которые неудержимо, одна за другой, катились по морщинистому его лицу, пока он читал эту странную предсмертную исповедь скорбной, детской души, которая столь наивно выражала свою жалобу на безжалостность людей и свое упование на неведомого, ощущаемого ею — Бога. Утирая глаза своим большим, пестрым фуляровым платком, он обернулся в сторону Велискурта и с глубоким состраданием посмотрел на него. Велискурт стоял неподвижно, вперив глаза в своего умершаго сына. Почувствовав устремленный на него взор профессора, он как-то смутился и медленно произнес:
— «Удивительно это проявление сходства по наступлении смерти! До чего этот мальчик, в данную минуту, напоминает свою мать! Вылитый ее портрет! Была она всегда с придурью — и он закончил явным сумасшествием! Ее вкусы всегда были низкие, не соответствовали ее положению в обществе, вот и он не нашел лучшего предсмертного желания, как быть похороненным рядом с какой-то маленькой девчонкой, дочерью нищего пономаря! Конечно, подобному желанию я не придаю ни малейшего значения: тело будет отправлено в наше родовое имение и погребено в фамильном склепе!»
— «Велискурт! Постыдитесь вы этих своих слов!» — в порыве негодования с жаром воскликнул профессор. «Да, у вас, видно, и сердца — нет!… Как можете вы, в самом присутствии своего умершего ребенка, — даже подумать отказать смиренной, столь ничтожной просьбе! Не все-ли вам равно, где бедный мальчик будет похоронен! Во всю его жизнь вы ничем не порадовали его — кроткий, послушный, он беспрекословно исполнял все неимоверные ваши требования — даже я, который известен всей Англии строгостью дисциплины моей системы воспитания, я был поражен суровостью предписаний, вошедших в план воспитания вашего сына, и счел их не выполнимыми… я решил, и разговор мой с д-ром Гартлеем подкрепил мое решение, что я не дам вам этого ребенка в обиду — что сберегу это нежное, маленькое существо — и действительно, я всячески берег его — но, Боже! я упустил из вида — главное… да не вменится мне это в преступление!…
— «Я крайне изумлен слышать от вас подобные речи, профессор!» сдержанно произнес Велискурт. «Сделайте милость, успокойтесь! Вы были действительно весьма снисходительны и добры к моему сыну, и, конечно, если это может для вас быть приятно — я исполню безумное его желание — но не считать его таковым не могу! Я полагаю, что мне следует съездить к д-ру Гартлею и ему поручить вести это дело. — Конечно, будет наряжено следствие — весьма скучная это процедура.»
Профессор выслушал его до конца, и с горечью тихо промолвил:
— «Велискурт, вы никогда не любили своего сына… Если бы любили, не могли бы вы так говорить — теперь…» и он указал на диван, на котором покоился кроткий облик как-бы тихо уснувшего ребенка…
Холодно и спокойно Велискурт ответил:
— «О любви тут не для чего поминать — в отношениях отца к сыну нет места сентиментальности. Правда — я от своего сына ожидал многого — но теперь вполне сознаю, что в нем пришлось бы мне горько разочароваться… рассудок его был слабый — вследствие этого он, без малейшего к тому повода, сам лишил себя жизни — да, пожалуй, лучшего он ничего и сделать не мог… Однако пора мне разыскать д-ра Гартлея».
Не торопясь, ровным, привычным шагом он вышел из комнаты. Выражение холодного, бездушного его лица само за себя говорило — другого обличения не требовалось…
Профессор Кадмон-Гор остался один — тихо, благоговейно подошел он ближе к маленькому покойнику, и погруженный в глубокую думу, скоро потерял из виду и себя самого и все свои «теории.» С любовью и умилением глядел он на милые черты кроткого, детского личика и вполголоса проговорил:
— «Лучшего он сделать не мог… Да! пожалуй, что так… пожалуй, что так!… бедный мальчик — с таким отцом, с такою матерью, и с таким — воспитателем… кто знает, насколько и я виноват перед ним…
Тут последовало нечто весьма странное — нечто прямо изумительное — профессор приподнял на руки мёртвого мальчика, нежно прижал его к себе, и, целуя его холодную головку, громко сказал: