Мы работали с раннего утра до темна, и с непривычки длительное махание тяжелой лопатой — совком для городских мальчиков оказалось делом в высшей степени утомительным. К тому же жить вблизи этих рвов было — во всяком случае, с точки зрения нашего начальства, — небезопасно, ибо бои явно происходили уже неподалеку, и поэтому после завершения дневных трудов нам приходилось плестись довольно далеко в сторону в какие‑то ночные укрытия. Зато кормили нас хорошо, на каждую группу — а в нее входило от пяти до десяти человек — в полдень привозили большое ведро, наполненное кашей с мясом, так что мы, опустошив эту внушительную посудину, были в состоянии лишь отползти от нее.
Поначалу настроение у нас было бодрое, погода была прекрасная, но вскоре обстановка усложнилась: над нами стали ежедневно по нескольку раз появляться немецкие самолеты. Они летали очень близко к земле и время от времени обстреливали из пулеметов нашу цепь работяг, растянувшуюся на несколько километров, ибо в этот строительный отряд входили не только прибывшие из Москвы ребята, но и молодежь из ближайших деревень, и однажды мы узнали о том, что невдалеке от нас немецким летчиком была застрелена одна из деревенских девушек, тоже присланных на эти работы. Вскоре мы стали свидетелями короткого воздушного боя между немецким и советским летчиками, завершившегося падением и взрывом нашего самолета. Все это вело к тому, что поначалу легкомысленное, мальчишеское отношение ко всему происходящему стало изменяться, тем более что никаких вестей о ходе военных действий до нас не доходило, если не считать постепенно усиливавшегося гула артиллерийской канонады.
Когда над нашими головами появлялся немецкий самолет и мы слышали стук его пулемета, большинство землекопов бросались врассыпную прочь из вырытого рва в надежде найти укрытие в близлежащих кустах. Так поначалу поступал и я, но затем мне в голову пришла мысль, что движущаяся цель покажется немцу более привлекательной и яснее различимой, нежели неподвижная. Более того, чувствовать себя зайцем, убегающим от охотника, казалось мне унизительным, и я перестал выпрыгивать изо рва и предпочитал оставаться на месте. В один «прекрасный» день, когда над нашими головами вновь замаячил фашистский самолет, послышалась длинная пулеметная очередь, и я получил сильный удар в голову, на какое‑то время лишивший меня чувств. То не было прямое ранение, и никакая пуля меня не задела. По — видимому, камень или кусок накрепко ссохшейся глины под ударом угодившей в него пули отскочил мне в затылок. Я не помню, что произошло вслед за этим и каким образом я оказался в полевом лазарете, но война на этом для меня закончилась: я получил контузию и, пролежав несколько дней в этом импровизированном госпитале, был отправлен домой.
Тут я узнал, что Игорь — мой отчим — уже на фронте, но никаких вестей от него или о нем не было. Насколько мама могла выяснить, он состоял при штабе воинской части, сражавшейся близ Ельни, где развернулись в июле особенно тяжкие и напряженные бои. Впоследствии маме передали из Наркомата обороны, что Игорь вместе со своей воинской частью попал в окружение. У мамы, которая задолго до начала войны страдала от сильнейшей гипертонии, теперь давление резко повысилось, и она надолго вышла из строя. Поэтому я считал невозможным огорчать ее еще рассказом о собственной контузии. Но остаток лета и осень 1941 года я чувствовал себя дурак дураком, меня не оставляли головные боли и головокружения, и я был не в состоянии сосредоточиться на чем бы то ни было.
Поскольку комиссия военкомата меня забраковала, нужно было возвращаться в школу, в десятый класс. Но в начале учебного года я все еще ощущал себя неспособным приступить к занятиям. Между тем обстановка на фронте делалась все более мрачной, немецкие армии рвались к Москве. В дни октября, когда угроза захвата столицы фашистами сделалась в высшей степени реальной, из Москвы была эвакуирована вглубь страны масса учреждений. Мать работала экономистом в Народном Комиссариате черной металлургии, и было назначено число, когда сотрудники Наркомчермета вместе с членами их семей должны были погрузиться в эшелон, направлявшийся в Свердловск. Так в конце октября 1941 года мы оказались на Урале. Зимой мне стало немножко легче, и я не только смог учиться в десятом классе, но и вызвался работать агитатором в воинском эвакуационном госпитале. Два — три раза в неделю я делал подробные политинформации в палатах перед ранеными. Для меня это был немаловажный опыт, ведь нужно было связно обрисовать и военную, и международную ситуацию перед людьми с разным образованием и кругозором. Слушали меня с интересом, и комиссар госпиталя даже направил меня на городскую конференцию военных политработников, на которой обсуждались вопросы пропаганды в военных госпиталях. На этой конференции произошел такой эпизод. Мой комиссар заставил меня выступить перед присутствующими, и я, не очень ясно представляя себе настроения слушателей, позволил себе упомянуть о тех трудностях, с какими сталкивается политинформатор, когда он обращается к людям с разным уровнем культуры и образования. Тут я заслышал некий ропот в аудитории. В перерыве меня окружили несколько возбужденных, чтобы не сказать разгневанных, политработников, резко упрекавших меня за то, что я поставил под сомнение высокий уровень культуры советских воинов. «Советская армия — самая культурная армия в мире», — внушали они мне.