Должен, однако, сказать, что размежевание по этим вопросам в среде интеллигенции было довольно значительным. Одни понимали что к чему и не очень скрывали свои взгляды, другие, движимые страхом и стремлением сделать карьеру, наоборот, подпевали начальству, повторяли все что нужно.
Но как в те времена мы относились к официальной идеологии? Когда мы были студентами и аспирантами, марксизм сохранял для нас свою значимость. Я и сейчас придерживаюсь мнения, что марксизм — это очень серьезная вещь, если говорить о целостном подходе Маркса к пониманию общества как системы, к указанию им на целый ряд движущих сил исторического развития, но никак не о его философии истории, которая потерпела полное фиаско.
Неотъемлемой стороной научного труда историка являлось тогда обильное цитирование «классиков», высказывания которых воспринимались как истина в последней инстанции. Но в нашей стране не марксизм исповедовался. Значительная часть гуманитариев и не читали никогда Маркса. Читали пособия, выдирки из Маркса, не знали подлинного Маркса, сводили все к базису и надстройке, представлению о колесе истории, которое победоносно и неуклонно движется в определенном направлении и т. п. Но сложности, хитросплетения Марксовой мысли — это же был выдающийся ум — были им недоступны. У нас знали прежде всего те интерпретации Маркса, упрощенные, искаженные, которые восходили к Ленину, а он весьма «творчески» отнесся к марксизму. Взять хотя бы его учение о том, что пролетарская революция победит не в наиболее развитых странах мира (США, Англии, Германии, Франции), а разорвет цепь капитализма в том ее звене, которое окажется наименее прочным, — в такой стране, как Россия, или, может быть, Китай (в Монголии хорошо, наверное, рвать цепь капитализма за отсутствием такового). Конечно, эта идея ничего общего с марксизмом не имела, это было перевертывание марксизма с ног на голову. «Государство и революция» Ленина, в которой содержится крайняя вульгаризация толкования исторического процесса, выдавалась за перл марксистской мысли. «Учение» Сталина о революции привело к тому, что историки с упорством, достойным лучшего применения, искали мифическую революцию рабов.
А каково было отношение к марксизму моих учителей? Косминский, занимаясь аграрными сюжетами, для того, чтобы расставить необходимые «громоотводы», во вступительной части своей книги сделал неизбежные реверансы Марксу, Энгельсу, Ленину, Сталину, а дальше к этому не возвращался. Вся марксистская терминология, когда это было нужно, им приводилась в действие, но вряд ли он был марксистом в полном смысле слова. Он был скорее допшианцем и еще больше — последователем великого английского историка Мэтланда. Мэтланд, скептик, противившийся поспешным глобальным обобщениям, утверждавший, что мэнор был многоликим, текучим образованием и поэтому нужно говорить не о мэноре как таковом, а о бесчисленном многообразии мэноров, которые могли быть огромными, а могли быть мельчайшими, был Косминскому ближе всего по строю мысли, по духу.
Что же касается Неусыхина, то он вначале был последователем Маркса, испытавшим влияние взглядов Макса Вебера, Риккерта и Допша, и свою первую диссертацию писал в 20–х годах под руководством Петрушевского. В своей книге «Общественный строй древних германцев» он показывает, что движущей силой в древнегерманском обществе были дружины, окружавшие королей, что у германцев не было никаких следов общинной собственности, и теория Markgenossenschaften, выдвинутая немецкой историографией еще в первой половине XIX века и поддержанная Марксом и Энгельсом, ни на чем не основана. Но то, что произошло с Неусыхиным дальше, остается для меня психологической загадкой.
«История историка» (1973 год):
«Но по причинам, над поиском которых я долго бился и которые так и остались мне неясными, ему силою вещей […] пришлось усвоить идеи, первоначально (в пору ученья у Д. М. Петрушевского и писания лучшей, по моему мнению, своей книги, первой — “Общественный строй древних германцев”, т. е. во второй половине 20–х годов) чуждые его социологически и философски ориентированному уму. Двадцатые годы прошли, условно говоря, “под знаком Макса Вебера”. После длительного молчания, в 40–е и последующие годы он писал “под знаком Энгельса” — Энгельса “франкского периода”. Подходы к проблематике — несопоставимые! Как произошла эта эволюция? Каким образом вообще А. И. порвал с тем, что было им сделано на раннем этапе? Ученому свойственно развитие, но где же преемственность в нем да еще у столь цельной личности, какой был Неусыхин? Трудно понять».