Вот что обнаружилось на полях моей рукописи «История историка», которую она переписала за несколько лет до своей кончины. Эта запись сделана ее рукой 2 марта 1997 года, а в августе ее не стало:
«В этом огромном мире он был одинок. Читаешь мемуары Ле Гоффа — какое огромное культурное общение, со всего мира, большие ученые в разных областях, совместные статьи, обсуждение проблем. Здесь — никого. А. Я. мне сказал вчера (1 марта 1997 года), что я была единственным его собеседником и критиком!»
Так происходило раскрепощение нашей мысли, сделавшееся возможным после падения культа Сталина. Мы стремились раздвинуть пределы допускаемого, возможного, легализовать то, что раньше было подпольным, с одной стороны, а с другой — искали новые пути в эпистемологии, новые подходы к материалу исторических исследований. Все это в моем сознании, как и в сознании некоторых моих коллег, сближалось, сливалось и открывало новые просторы для исторических исследований.
В какой мере преуспели мы в освоении этого нового поля возможностей? Можно ли утверждать, что историческое знание в нашей стране за последние тридцать — сорок лет пережило радикальное обновление? Сдвиги, и немаловажные, несомненны. Историки получили гораздо более широкий доступ к архивам, в большей мере, нежели прежде, знакомы с достижениями исторической и теоретической мысли как на Западе, так и в нашей стране. Резко расширились международные научные связи, и молодежь получила в этом отношении довольно широкие возможности, ее положение не сопоставимо с тем, в каком находились мы вплоть до самого недавнего времени. Разрабатываются такие проблемы, о каких сравнительно недавно мы и не помышляли. Короче говоря, историк обрел несравненно большую степень свободы творчества. Остается, однако, открытым вопрос о том, в какой мере способен он плодотворно воспользоваться этой свободой.
Я бесконечно далек от поползновения навязывать кому бы то ни было из коллег принципы историко — антропологического исследования, но убежден в том, что их надо знать, ибо рутина позитивистской историографии, боюсь, все еще исключительно сильна. Впрочем, традиции исторической науки XIX века сильны не только у нас. Несколько лет назад, беседуя в Париже с Ле Гоффом, я выразил надежду, что представляемое им и его единомышленниками научное направление восторжествовало на левом берегу Сены. Он отвечал мне, что я заблуждаюсь и в действительности все обстоит далеко не так.
Совсем недавно Ю. Л. Бессмертный поведал нам, что принципов и методов исторической антропологии во Франции придерживаются ныне, собственно, лишь два чудака — Жак Ле Гофф и Жан — Клод Шмитт, тогда как многие другие французские историки поглощены поисками совершенно иных подходов к истории. Оставлю это утверждение всецело на совести Бессмертного. Я убежден, что он не прав. Историческая антропология — это не какой‑то частный методический прием, которым историк может пользоваться от случая к случаю. Историческая антропология воплощает в себе новое виденье нашего предмета. В центре исторического исследования оказываются человек, изменяющийся с ходом времени, и человеческие группы, всякий раз на свой лад организованные присущей им культурой. Культура в ее социально — антропологическом понимании на протяжении нескольких десятилетий XX века выдвинулась — хотим мы этого или не хотим — в центр исторического сознания, и в этом коренном сдвиге заключается, на мой взгляд, смысл «коперниканского переворота», переживаемого нашей научной дисциплиной.
V. Переломное время
Погружение в историю средневековой Скандинавии. — Историк в Институте философии. — Защита докторской диссертации. — Разногласия с учителем.
— Знакомство с французской историографией: влияние Школы «Анналов» и различие в подходах. — Завершение работы над «Проблемами генезиса феодализма в Западной Европе» и подготовка «Категорий средневековой культуры». — Поход министра А. И. Данилова против структуралистов. —
Мое письмо в журнал «Коммунист» и неожиданная реакция на него.
Пытаясь подготовиться к своим выступлениям, я все больше сталкиваюсь с трудностью, которую не осознавал, начиная эти устные воспоминания: неизбежно происходит напластование времен. К тому же, разумеется, мои воспоминания субъективны: фактическая канва событий, история, с одной стороны, и память — с другой, вступают в известное противоречие. В конечном счете все, что я могу изложить, — это симбиоз фактической истории и памяти, в котором я стараюсь придерживаться правды, и до сих пор, кажется, мне это удавалось, во всяком случае, настолько, насколько позволяет искренность. Я пропускал какие‑то имена и события, потому что это горячо — и не только для меня, но и для некоторых других живущих на этой земле людей. До сих пор речь шла о событиях плюсквамперфекта, сегодня я буду вспоминать о событиях перфекта, и вспоминать придется о вещах неаппетитных.