- Ты не заболел? Такой горячий… Наверное, от слёз. Успокаивайся.
Она вернулась к толпе, ожидающей, когда гроб с Юрой отправят в яму, а Лёва так и остался сидеть возле чужой могилы.
Он слышал, как люди что-то говорят. Какие-то прощальные речи. Вроде бы даже дядя Миша.
- Он был славный парень… О лучшем сыне я и мечтать не мог…
Лёва злился: «Ты не знаешь, каким он был. Никто из вас не знает». Через эту злость пробивалось горестное понимание: он, Лёва, тоже не знает.
Он услышал, как на гроб опустилась крышка, щёлкнули медные зажимы. Тогда, пошатываясь, всё-таки подошёл к толпе, уверенный: если он не увидит его лица, он сможет это выдержать. Лёгонький деревянный ящик подняли на длинных полотенцах и начали опускать в глубокую яму.
«Не думай, что он там. Не думай об этом. Не представляй», - уговаривал себя Лёва, и всё равно видел эту картину: Юру, зажатого в узком пространстве гроба, одинокого, напуганного, как будто он действительно мог что-то чувствовать.
Лёва пытался пробраться ближе, но толпа теснила его обратно, он ловил на себе недовольные взгляды родственников, учителей, соседей. Им, наверное, казалось, что он здесь такой же, как все: одноклассник, сосед, приятель, лезущий вперед от любопытства. Они не понимали, что Шева провёл с ним последнюю ночь своей жизни, и этой ночью он признавался Лёве в любви, а утром они лежали, переплетая пальцы, и когда кто-то делает такое с тобой накануне собственной смерти – это очень даже весомо.
Хорошо, что Лёву заметила тётя Света. Она мягко вывела его из толпы, ближе к яме, шепотом поблагодарив за то, что пришёл, и Лёва хмыкнул: можно подумать, он в гостях. У неё были такие же глаза, как у него самого: красные, воспаленные, с лопнувшими сосудиками на белках.
Двое могильщиков заработали лопатами, люди начали подходить к яме и кидать комья сухой глины. Лёва тоже кинул, на автомате.
Пока закапывали могилу, толпа редела, Лёвина мама сказала ему на ухо:
- Я пойду. Ты вернешься сам?
Он кивнул.
К тому моменту, как могила сравнялась с землей, остались всего человек десять: Лёва, тётя Света, дядя Миша, классная руководительница и несколько родственников – все они стояли как статуи, не позволяя себе шелохнуться. Холмик насыпали в гнетущем молчании под карканье ворон. В конце установили деревянный крест и Лёва, подняв на него взгляд, почувствовал, как подкашиваются ноги. К кресту была прибита Юрина фотография: прошлогодняя, ещё до того, как он начал нюхать клей, до того, как стал Шевой, до всего плохого. На этой фотографии у Юры были розовые щеки, словно его сфотографировали только с мороза, а золотистые глаза смотрели в камеру с хитрым прищуром. Лёва только тогда подумал, что они, глаза, действительно золотистые, а не карие, как ему казалось раньше.
Под фотографией была табличка с именем и годами жизни:
Юра Сорокин (22.10.1982 – 15.07.1997)
Вот так вот: Юра. Не Юрий. И не Юрий Михайлович, как написано на могилах взрослых людей. Юрием он остался только в школьных журналах, а Юрием Михайловичем ему уже никогда не стать.
Буквы и цифры на табличке поплыли перед глазами, Лёва почувствовал, как качнулся вперед, но твёрдая рука дяди Миша упёрлась ему в грудь, не давая упасть.
- Тебе нехорошо? – его обеспокоенное лицо едва угадывалось среди мелькающих точек перед глазами.
Лёва покачал головой: мол, всё нормально.
- Тебя подвезти?
Он снова покачал головой.
Оставив цветы и венки у креста, люди начали расходиться, и Лёва остался у могилы один.
Борясь с головокружением и противной липкой дурнотой, он присел на корточки, затем – опустился на колени, а когда и это не помогло – лёг, вытянувшись рядом со свежим холмом. Земля была прохладной, будто бы влажной, и Лёве становилось легче от её соприкосновения с лицом. Ему было очень плохо, но совсем не страшно, и даже не стыдно – вот так лежать посреди кладбища. Он думал, что, может быть, сейчас умрёт, и это хорошо – ему хотелось бы умереть. Ещё ему хотелось поверить, что существует загробная жизнь, в которой он встретится с Юрой, если умрёт прямо сейчас, но это казалось слишком сказочным, как детская история для малышей, поэтому о таком мечтать не получалось, и Лёва просто мечтал о смерти – о смерти, как прекращении боли.
Повернувшись на бок, к могиле, Лёва запустил пальцы в свежую землю и закрыл глаза, представляя, что это никакая не земля, а Юрина ладонь, что они снова переплетают руки, как тогда, утром. С закрытыми глазами, в тёмном пространстве собственного сознания, ему отдаленно мерещилось Юрино лицо, и Лёва пытался у него спросить, зачем он это сделал, а Юра, сначала такой размытый и будто бы схематичный, молчал, хитро улыбаясь (прямо как на своей могильной фотографии), а потом, совсем неожиданно, превратился в почти реального, почти ощутимого физически, и мягко сказал Лёве: «Ты что, с ума сошёл? Я бы этого никогда не сделал». И тогда Лёва спросил, как же он тогда умер, а Юра ответил очень серьёзно: «А я не умер. Они меня зарыли. Живого». Сказав это, он начал целовать Лёву в губы, страстно и жарко, как ночью, но вместо горячей сладости на губах Лёва чувствовал землю, а в груди, вместо радостного замирания, леденящий ужас. Разорвав поцелуй, Юра попросил: «Спаси меня, Лёва. Вытащи меня. Мне здесь страшно».