Первый называл центром земли Петхаин, где вместе с толстозадой учительницей пения мечтал учредить школу для канторов, а второй считал центром рай, где среди горбоносых пророков порхают прозрачные балерины, выражающие в танце неудержимое хотение принять еврейскую веру. Вопреки подобной ереси, к которой Мордехай относил также и учение школьного преподавателя географии, пупом Вселенной он называл Иерусалим. Такого же мнения придерживался и раввин Меир, что убеждало Симантоба в благомудрии мальчика. Но однажды, когда Мордехай стал юношей, замкнулся в себе и вместо синагоги начал посещать клуб изящных искусств, Симантоб обнаружил среди пасхальной посуды в чулане ворох рисовальных листов, а на них - карандашами и чернилами, красками и тушью - была изображена нагой его дочь Лия.
Мордехай страдал уже давно. Даже во сне его не отпускала боль, которая то сворачивалась комком в желудке или горле, то, наоборот, растекалась по всему телу, как тоска, а то, реже, била горячим ключом в мозг, отчего внутри наступал сперва холод, а потом - ощущение легкости. В такую минуту ему впервые и захотелось нарисовать портрет Лии, что, как ему казалось, его и вылечит. Боль, однако, не исчезала, и, не найдя ей названия, он согласился, что его настиг недуг, называемый любовью и описанный даже в Библии: "Ты прекрасна, подруга моя, ты прекрасна!" Но это открытие его напугало, ибо Лия была ему не подругой, а сестрой, и потому любовь, не переставая приносить страдания, оказалась еще и запретной.
Лия ходила озадаченная. Не заметить, что брат стал отворачиваться от нее, было невозможно, но теряться в догадках она перестала не раньше того, когда Мордехай, напившись впервые в жизни на свадьбе Рыжего Семы, вернулся домой перед самым восходом солнца. Прокрался на веранду, где спала сестра, присел на корточки перед ее тахтой и, растопырив пальцы, осторожно приложил ладонь к ее обнаженной груди. Лия проснулась, но не решилась открыть глаза. Ладонь показалась ей сперва ледяной, а потом, когда перестала дышать, жаркой. Мордехай же не чувствовал ни холода, ни тепла: рука онемела и стала как из дерева, зато внутри он обмяк и ощутил тишину. С того дня начал рисовать Лию нагую: запирался в чулане и под светом керосиновой лампы списывал с альбома обнаженное тело гойевской махи. Лицо срисовывал с Лии по памяти. Скоро осмелел и стал сочинять сам: написал в красках полумрачный молитвенный зал; в глубине белел шкаф с распахнутыми дверцами, а в нем свиток Торы; над шкафом, над Ковчегом Завета, свисала парчовая гардина со звездою Давида, а впереди, на помосте, лицом к себе, Мордехай изобразил Лию; она была нагая, руки вздернуты к Богу, и потому груди с темными сосками стояли торчком; в ногах у нее лежал семисвечник с огарками, а под ним мерцали еврейские квадраты - "Оглянись, оглянись, Суламифь!"
Когда Симантоб наткнулся на рисунок, его вскинуло, как от пощечины, а костыль выпал из подмышки. Сославшись на бессоницу из-за громкого посапывания жены, он перебрался ночевать на веранду, на тахту дочери, а ей велел спать отныне в его кровати рядом с Хавой. Рисунок же забрал из чулана и запихнул под тюфяк на тахте, где Лия хранила фотографии родной матери, к которой Хава ревновала не только мужа, но и падчерицу.
Наутро после переселения в спальню девушка спохватилась и решила перенести фотографии под свой новый тюфяк. Так она и обнаружила этот рисунок, посчитав, что его подсунул Мордехай. Теперь уже догадываться не оставалось ей ни о чем кроме того - как вести себя с братом. Ответить на вопрос оказалось трудно, поскольку страх не позволял ей разобраться в самой себе: нравится ей это или нет. Ни до чего, между тем, не додумалась, предоставив действовать не столько Мордехаю, сколько самому неопределенному в жизни, - будущему. Не предпринимал ничего и Симантоб, потому что через три месяца, после окончания школы, Мордехаю предстояло уехать на учебу в Киев, о чем Хава вспоминала при падчерице со слезами. Не подавая вида, горевала и Лия, хотя держалась с братом то надменно, а то боязливо, чего Симантоб не видеть не мог.
Однажды к Симантобу с Хавой пожаловал в гости раввин Меир, - поздравить с окончанием выпускных экзаменов у детей. Он не оставлял без внимания ни одного события в жизни общины, особенно печального, и петхаинцы дивились откуда у старика хватало слез для всех? Новый раввин Рафаэл отвечал на вопрос словами Писания: "Сердце мудреца в доме плача, а глупца в доме веселья". Лукаво щурясь, Меир говорил умнее: "Если не придешь к человеку на его похороны, он не придет на твои". Что же касается домов, где праздновали, Меир, подобно Рафаэлу, ходил туда только если они принадлежали близким, но, в отличие от него, с подарками. Изо всех помощников привязан был только к Симантобу, и потому Мордехаю с Лией принес особые гостинцы: ему 25-рублевую банкноту, а ей старое издание "Песни Песней", которое она и стала листать во время ужина. Раскрыла и вздрогнула: "О, если бы ты был мне брат, то, встречая, я целовала бы тебя, и меня не осуждали бы!"
-- Что? -- насторожился отец. -- Что это ты прочла там?
Ответила, будто удивили иллюстрации: кто-то замарал их все тушью. Традиция запрещает изображать людей, заметил раввин, добавив, что во всех своих еврейских книгах он либо вырывает рисунки, либо заливает их тушью.
-- Еще бы! -- воскликнул Симантоб и взглянул на Мордехая. -- Рисовать людей нельзя, это приносит беду.
Мордехай вспылил: глупая традиция.
-- А ты не смей! -- вскрикнул отчим и стукнул костылем по полу. Глаза его налились кровью. Хава встрепенулась и собралась было заступиться за сына, которого в последнее время Симантоб, как ей казалось, перестал жаловать, но ее опередил раввин.
Он стал внушать Мордехаю, что изображать человека запрещено, поскольку он создан по образу и подобию Бога, и, стало быть, рисунки или изваяния лица и тела есть умножение божков и идолов. Все в нашем мире, получистом и полуфизическом, повязано с двумя другими: с незримым миром, наверху, и со скверным, внизу. Человеку дана свобода выбора лишь между двумя из этих трех миров, - между нашим, половинчатым, и низшим. В высший ему не попасть, ибо оттуда, из рая, он уже был изгнан. Если, значит, кто-нибудь берется за изображение человека, созданного по образу Бога, то он представляет Всевышнего как нечто наглядное и лишает Его чистоты. Поэтому, заключил раввин, рисовать или ваять людей есть нисхождение в мир скверны.
-- Если человек свободен выбирать, -- рассудил Мордехай, -- и если, рисуя людей, он рисует Бога, то, может быть, через это он не только не отступает от Всевышнего, а наоборот, хочет вернуться в рай.
Раввин ответил не сразу:
-- Зачем же тогда мудрецы запрещают? Зачем запрещать возвращение в рай? -- и, хлопнув залпом водку в рюмке, рассмеялся. -- Затем, что в раю делать нечего: оттуда уже податься некуда! -- и, повернувшись к Симантобу, добавил. -- Мальчик не соглашается со мной. Стал мужчиной.
-- Знаю! -- насупился тот. -- Скоро - в Киев.
-- Я могу и не уехать, -- буркнул Мордехай.
Хава обрадовалась и не заметила, что муж огорчился, - хотя не из-за этих слов: в глазах Лии сверкнула радость.
Ночью, когда все улеглись, Лия включила ночник над подушкой и воровато раскрыла "Песню" на загнутой странице: "Заклинаю вас, девицы иерусалимские, сернами и полевыми ланями заклинаю: не будите, увы, и не возбуждайте любовь, пока она не придет!" Потом - на другой, тоже загнутой: "О, горе мне, если бы ты был мне брат, сосавший ребенком грудь матери моей! Тогда, встречая тебя, я целовала бы тебя, и меня не осуждали бы!" Испугавшись, осмотрелась по сторонам. Стояла тишина. Только как-то очень мокро капала вода в кране на кухне и рядом дремала мачеха, шевеля во сне сухими губами. Лия присмотрелась к движениям губ и ей послышалось, будто Хава пыталась вышептать холодящие душу слова: "Пришла, горе тебе, пришла к тебе любовь, дочь моя и девица иерусалимская! Но он брат, и потому тебе не целовать его!"
После этих слов в небе ударил гром, и Лие почудилось, будто по крыше прогрохотала колесница пророка Ильи. Утром у нее обнаружился жар, и в бреду она произносила фразы, в которых можно было расслышать лишь отдельные слова: "девицы иерусалимские", "полевыми ланями", "целовала бы тебя". К концу дня заявился врач, но не нашел ничего опасного. Закрыв за ним дверь, Симантоб поспешил на кухню и вытащил из шкафа водку. Разливать не стал - пил из бутылки. Прошел на веранду и пошарил рукой под тюфяком. Не обнаружив рисунка, обомлел, а потом проковылял обратно на кухню. Осушив сосуд, кликнул жену, а когда та появилась в дверях, рыкнул: