Выбрать главу

-- Кстати, ему, по-моему, нехорошо, -- сказал Займ.

-- Я имею в виду другое, профессор. Мистер Стоун считает, что он мыслит, а значит, существует, а Джейн хотела бы выразиться лучше: и cogito, и sum! И мыслю, и существую!

-- Именно! -- обрадовалась Джессика, и Займ еще раз удивился.

-- А мистеру Стоуну нехорошо, -- отвлек он себя.

-- Сейчас станет лучше! -- обещал я. -- Это от тряски: сперва - сам, потом самолет. У меня - анекдот! Вспомнил, когда лопнул шнур.

-- Кто лопнул? -- не понял Займ.

-- Послушайте, мистер Стоун! Летит себе трехмоторный самолет, и вдруг он пошел медленней...

-- Не реактивный? -- удивился Займ. -- Старый анекдот!

-- Подождите, профессор! -- огрызнулась старушка.

Займ обиделся и удалился в туалет.

-- Благодарю вас! -- сказал я старушке и продолжил. -- Пошел самолет медленно, и пилот объявляет: господа, летим медленней, отказал один из моторов. Скоро самолет пошел совсем медленно, - и снова: господа, летим медленней, отказал второй мотор...

-- Почему он говорит все время "господа"? -- пожаловалась бородавка. -А не "дамы и господа"? Не может такого быть, чтобы сидели одни господа, без дам! Если, конечно, это не бомбардировщик...

-- Виноват! -- признался я. -- Пилот говорит: "Дамы и господа! Летим медленно, потому что остался один мотор!"

-- Ужас! -- удовлетворенно вздохнула бородавка.

-- И вот, господа, одна из дам на борту, с бородавкой, как всегда, жалуется: "Если откажет последний мотор, - мы можем вообще остановиться в воздухе!"

Кроме старушки и Стоуна все рассмеялись. Джессика хохотала особенно счастливо, потому что уловила юмор, хотя и спросила - при чем бородавка. Потом осеклась и сказала:

-- А Стоуну действительно нехорошо.

-- Серьезно? Чего же тогда прыгал, как бешеный?!

-- Ему оперировали сердце: у него вот тут шрам.

-- Откуда вы знаете?

-- Я же сказала, что спала с ним. Дважды.

-- Во-первых, - один раз, а во-вторых, вы это не говорили.

-- Да, сказала один раз, но спала дважды. И я про это сказала.

-- Нет, про это не говорили.

-- Говорила, как же!

-- Я имею в виду - про шрам... Не говорили.

Джессика рассмеялась:

-- Знаете что? У меня такое впечатление, что никто на свете никого не понимает, и в этом самолете все чокнутые.

-- "Корабль дураков", -- кивнул я. -- Мы про это говорили.

-- Как раз про это мы и не говорили!

-- Помню - что говорили... А может, и нет. Может быть, говорил с кем-нибудь еще... А может быть, подумал...

49. Сперва следует не родиться, а умереть

-- Дамы и господа! -- треснул вдруг металлический голос.

Дамы и господа - в том числе и я со "звездой" - вскинули головы и увидели перед гардиной рослого мужика с рыжей шевелюрой и с бородой сатира. Лицо показалось мне вылепленным из подкрашенного воска, а глаза сидели так глубоко, что под вислыми бровями их не было видно. Необычно был и одет: черный сюртук без лацканов, напоминавший одновременно толстовку и хасидский кафтан, что, во-первых, придавало мужику сразу и старомодный, и авангардный вид, а во-вторых, не позволяло определить ни его национальность, ни профессию. Бородач держал у рта мегафон канареечного цвета и ждал "минуты внимания".

-- Дамы и господа! -- повторил он. -- У меня нет денег, и я хочу попросить их у вас. Дайте, если можете! Я бы сыграл взамен на флейте, если б у меня была флейта и я умел на ней играть. Не умею. Да и флейты нету. Могу зато прочесть стихотворение. Прочесть?

Стояла тишина, подчеркнутая непричастным гулом мотора. Все вокруг думали, наверное, о том, о чем думал я, - об очевидном: этот человек общается с людьми редко, - только когда нуждается в деньгах, а основное время коротает в раю. Говорил, кстати, как говорила бы античная статуя: чинно. Ясно было и то, что мир ему не нравился, и на месте Господа, он бы либо никогда его не сотворял, либо, сотворив, не стал бы, как Тот, хлопать в ладоши. Если бы не мегафон в правой руке, он бы походил на невыспавшегося библейского пророка, и тогда у него не было бы и шанса на подачку. Впрочем, поскольку не выглядел он и жертвой, никто не собирался лезть за бумажником, потому что люди не любят попрошаек, рассчитывающих не на сострадание, а на справедливость.

-- Читайте же! -- разрешила Джессика после паузы.

Мужик перенес мегафон в левую руку, потому что, видимо, ему нравилось жестикулировать правой. Ни один из жестов, однако, ничего не объяснил, и к концу стихотворения никто не понимал как быть: радоваться существованию или нет. Однажды, оказывается, когда день двигался осторожно, как переваливается гусеница через острие бритвы, ему показалось, будто человек - единственное создание, живущее вопреки разуму. Каждый из нас уделяет жизни все свое время, но настоящая беда в другом: жизнь течет наоборот, и смерть должна располагаться в начале. Если жить согласно разуму, то сперва следует не родиться, а умереть. Покончив со смертью и выбравшись из гроба, человек должен вступать в старость и жить на пенсии, пока не станет достаточно молодым, чтобы трудиться, за что вместе с подарком от сослуживцев получает в награду юность: хмельные годы любви и познания. После юности дела идут еще лучше: наступает детство, когда все вещи в мире являются тем, чем являются, - игрушками. Потом человек становится меньше и меньше, превращаясь, наконец, в зародыш и проваливаясь в тепло материнской утробы, где, собственно, только и пристало задаваться вопросом о том стоит ли жить, но где зародыш об этом не думает, ибо на протяжении всех девяти месяцев предвкушает самое последнее и чудесное из превращений: в игривую улыбку на устах и в свет во взгляде предков.

-- Что это? -- спросила меня Джессика. -- Издевается?

-- Нет, рассуждает о жизни пока гусеница переваливается через бритву. И хочет за это деньги.

-- Он прав?

-- Жизнь - единственное, о чем можно сказать что угодно.

-- Я не об этом: платить ему или нет?

-- У меня денег на рассуждения нет, -- отрезал я.

-- Я тоже не дам! А что бы сделала Фонда?

-- То же самое, что сделала при взлете, когда штрафовали меня: заставила бы выложиться соседа справа.

Она обернулась на соседа справа и вскрикнула:

-- Ой! Стоун умирает!

Мэлвин Стоун, действительно, смотрелся плохо: совершенно бледный, он жадно дышал и икал.

-- Вы прислушайтесь! -- шепнула Джессика в ужасе и схватила меня за руку. -- Слышите? Хрипит!

-- Это не он, -- сказал я. -- Это его сосед: храпит просто. Но дело не в этом: Стоун, действительно, плох.

-- Мэлвин! -- окликнула его Джессика.

-- Звать надо Габриелу! -- всполошился я. -- Нажмите кнопку!

Прибежала и блондинка из второго салона, - с утиным носом.

-- Боже мой! Это мистер Стоун! -- бросила Габриела коллеге и распустила на шее Мэлвина галстук цвета датского шоколада. -- Кто же так прыгает в таком возрасте!

-- Очень низкий пульс! -- шепнула блондинка с утиным носом.

-- Остановите этого кретина! -- кивнула Джессика на поэта.

-- Ни в коем случае! -- воскликнула Габриела. -- Пусть отвлекает пассажиров! Нельзя допускать паники!

-- Думайте не о панике, а о Стоуне! -- бросила ей Джессика.

-- Позову сейчас Бертинелли, мисс Фонда!

-- Больному нужен не Бертинелли, а - лекарство! -- сказал я. -- Вот, возьмите нитроглицерин. Суньте ему под язык!

-- Ни в коем случае! -- ужаснулась Габриела и приложила ладонь к шраму на лбу Мэлвина. -- Мистер Стоун!

Не слышал. По крайне мере, не отзывался.

-- Нужен врач! -- сказала блондинка. -- Я объявлю.

-- Ни в коем случае! -- возразила Габриела. -- Не надо паники. Поговорю сперва с капитаном.

-- При чем тут капитан?! -- возмутился я. -- Ему нужен нитроглицерин! Это спазм! А если нужен врач, он как раз тут есть! Объявите: "Доктор Краснер!"

-- В каком салоне? -- спросила блондинка.

-- Не знаю, видел при посадке. Хороший врач.

-- По сердцу?

-- Гинеколог, но уже психиатр. Из Ялты. Это город такой.