Ненавидел он меня из-за глупости тоже лишенной смысла: я спал с его семьей, - с женою Любой и с дочкой Ириной. Началось с того, что, растроганный его порядочностью, я загорелся желанием оказать ему помощь, сдать за него экзамен по английскому языку, чтобы он обрел право трудиться не в качестве ночного санитара, кем ему приходилось работать в Штатах, а в качестве гинеколога, кем он был в Ялте. И я оказал эту помощь: сдал экзамен, то есть рискнул собою, ибо ввел власти в заблуждение. Потом вышло так, что необходимо стало переселиться в его квартиру и ввести в заблуждение уже и соседей: прикинуться пред ними, будто я Гена Краснер, крымский гинеколог. Он сам же меня об этом и умолял, хотя знал, что у меня достаточно дел в качестве самого себя. Но если бы даже мне нечего было делать, ничегонеделание лучше акушерского труда, ибо оно не связано с процедурой человеческого воспроизводства.
Тем не менее, подселившись к Любе с Ириной, я привык к ним и ненароком, а то и против собственной воли, стал принимать в этой процедуре куда более глубоко проникающее участие, чем акушеры. Гена перепугался: ему показалось, что не только я привык уже к его семейству, но и оно ко мне. И спасся бегством, - умыкнул от меня свою жену и дочь в тот же Балтимор, где расцвел и стал другим человеком: переквалифицировался в психиатра, заделался ассистентом профессора, издал книгу о перевоплощении и, по словам русской газеты, "примкнул к рядам героев третьей волны". Если бы не я, то есть, если бы не бегство в Балтимор, в "славные герои" Краснера не выбросило бы и шальною волной. Между тем, судя по реакции на нашу встречу, Гена недооценивал мою роль в своем успехе. Сперва прикинулся, будто не замечает меня, а потом, когда я поднялся в Посольский салон, куда перевезли заболевшего Стоуна, разговорился со мною таким будничным тоном, как если бы расстались мы не 8 лет назад, а накануне. Впрочем, и сам я думал тогда не о нем, а об умирающем Стоуне: боялся трупа в дороге. Плюхнулся поэтому там же в кресло у окна, отвернулся в небо и стал вспоминать про Нателу Элигулову...
83. Бутылка лучше стакана: сколько желаешь, столько и хлопаешь
А сейчас уже, после Нателы, не волновал меня не только Краснер, - не волновала и смерть Стоуна. Глянул, конечно, в его сторону - в сторону ниши за бордовой гардиной, но так и не понял: жив он там еще или нет. Гардина была задернута, и в узком проеме поблескивали лишь лакированные штиблеты Мэлвина. Скорее всего - скончался, подумал я и услышал запах смерти: серный дух разрытой могильной земли, обнажившей сопревшие в иле корни деревьев. Поразмыслив, я догадался, что потусторонний запах исходит из картонных коробок, разбросанных по салону и напичканных "техникой для нашего посольства", как выразился капитан Бертинелли, хотя спросил я о коробках не его, а бисквитно пышную стюардессу Габриелу. Думал тогда не о коробках; думал о том, что она, наверное, испытывает огромное наслаждение, когда скидывает на ночь свой беспощадно тесный лиф и разглаживает себя ладонями, отгоняя кровь к замученным грудям. Стал смешон себе и ненавистен из-за того, что не умею жить без хитростей. Если бы Габриела оказалась сейчас рядом, я бы уже не стал говорить о коробках. Я бы прямо спросил: не заждалась ли крови ее стесненная плоть. Габриелы, увы, не было. Никого не было, - лишь Стоун и я, причем, возможно, не было уже и Стоуна. Мне стало не по себе. Я поднялся с места и решил спуститься вниз, к людям, ибо ни мое собственное, ни общество мертвеца не обещало избавления от крепчавшего во мне чувства покинутости.
-- Хлопнешь? -- донеслось вдруг из-за спины.
Я обернулся и увидел Краснера. Сидел, раздвинув ноги, на низком ящике рядом с початой бутылкой водки в одной руке и с мешочком картофельных чипсов в другой.
-- Хлопну! -- обрадовался я, поскольку мне показалось, что жаждал я именно водки.
Краснер налил мне "Столичную" в единственный стакан.
-- Можно прямо из бутылки? -- спросил я.
Краснер застеснялся:
-- Конечно! Но я здоров; смотри, поменял даже зубы!
-- Я не об этом! -- ответил я. -- Бутылка лучше: сколько желаешь, столько и хлопаешь! -- и хлопнул два глотка.
Краснер хлопнул столько же из стакана. Потом запихал себе в новые зубы пригоршню хрустящих хлопьев:
-- А за что выпили-то? За то, что летим? -- и протянул мне пакет с чипсами, но, заглянув в него, я отказался, поскольку там остались лишь крошки, сразу же уподобленные мною перхоти, которая - хотя Гена уже облысел - густо заснежила черные полозья подтяжек на его плечах. -- Не любишь? А я очень! -- и, запрокинув себе в рот хрустящий пакет, Краснер щелкнул пальцем по его днищу, потом отер кулаком губы и добавил. -- Вот что надо толкать в Россию, чипсы! Подкинуть пару котлов, приставить к ним пару козлов и жарить.
Чипсовая пыль осела на подтяжках и смешалась с перхотью, однако Гена немедленно смахнул ее теперь уже на колени. Перхоть не сошла. После неловкой паузы он хмыкнул:
-- Летим-то, сам понимаешь, на похороны.
Я бросил взгляд в сторону стоуновских штиблет, но промолчал. Говорить было не о чем, и Гена это осознал.
-- Ты бы подумал, а? -- все-таки продолжил он.
-- Я? -- ответил я. -- Подумать, конечно, подумал бы, но со страхом. А сейчас - ничего: кажется уже нормальным.
-- А почему не хотел? -- оживился Гена и отпил еще. -- Это мне очень интересно! Я скажу честно: все вот кричат "ура!", а мне грустно. Но объяснить этого, понимаешь, не могу.
-- Кто кричит?
-- Да все! И внизу, и наверху!
Я задумался. Хотя труднее было представить кто ликовал наверху, спросил я о Джессике:
-- Даже Джейн Фонда?
-- Про нее как раз не пойму, -- признался Краснер.
-- А как Займ? Ну, сидит рядом со мной и с Фондой.
-- Знаю! Длинный и лысый, да? Фрондер! Впал в телячий восторг! Еше и воришка: я, мол, не лысый, - просто вырос выше своих волос. А сказал это впервые кто-то другой, не он. И про Маркса...
Я продолжал не понимать:
-- А при чем тут Маркс? И когда он это сказал?
-- У Джонни Карсона, -- ответил Гена. -- Тот пригласил его на шоу и стал рассказывать про поездку в Совок. Хоронить, мол, там уже нечего: разве что Ленина. А Займ твой стал хохотать, - как будто это смешно! А от себя добавил про погребальный дым отечества. Надо, говорит, хоронить как в Индии: спалить и - по воздуху. Чтоб не ожил. Такой, мол, дым отечества мне и сладок, и приятен!
-- А при чем тут все это? -- не понимал я.
-- А при том, что и подлецы знают: de mortis aut bene aut nihil!
-- Не понял, -- сказал я чистосердечно.
-- Это латынь! -- пояснил Гена.
-- Не понял другого, -- ответил я. -- Не понял про какие похороны мы говорим и какого покойника жалеешь?
-- Того же самого! Я всегда твоим чувствам доверял. Давай-ка выпьем за это! -- и, отпив из бутылки, отер губы. -- А ты-то можешь объяснить почему нам его все-таки жалко, а? Я не могу: чувствую, что нехорошо, а почему не знаю. И не потому даже, что - родина! Если бы даже это произошло на луне, все равно было бы грустно!
84. Не Маркс - сволочь, а человек - свинья
Я догадался, что мы имеем в виду разных покойников. Краснер говорил не про Стоуна, а про социализм, и грусть его представилась мне столь понятной, что я нашел возможным ее объяснить:
-- Объясню и себе, -- сказал я. -- Грусть эта, Гена, приходит оттого, что уходит странная иллюзия, будто кто-нибудь или что-нибудь лучше, чем мы сами. Все мы тайком знаем себе цену, и она нас не впечатляет. Мы понимаем еще, что, если все устроены так же, как и мы, а не лучше, - наши дела плохи хотя бы потому, что к нам, стало быть, относятся - как мы сами к другим.
Я отхлебнул из горлышка и, пробираясь наощупь, продолжил произносить слова, в которых не был уверен: