Артемьев этого не понимал. К войне не был готов никто, но он был; война предоставила ему необозримое опытное поле. Он понимал, что эта война будет выиграна за счет истребителей, но не таких, какие испытывали на высоту и скорость, а таких, как он. Это такие, как он, дали новую жизнь стране и готовы были вербовать к себе новых и новых, но этот связист, имени которого он не знал, уплывал у него из рук, и Артемьев ничего не мог сделать.
Он поднял глаза и посмотрел на Марину, и она, как всегда, почувствовав его взгляд, уставилась ему в переносицу. Он знал этот взгляд, всегда дававший ему силу, и пошатнувшаяся было реальность встала на место. Они смотрели друг на друга, и в этих глазах было большее, чем сила, большее, чем любовь, – та великая созависимость, которая всегда есть между творцом и творением.
Кондратьев похоронен в братской могиле у деревни Кривцово, его именем назван лунный кратер. Артемьев закончил войну майором и умер в 1972 году, архив сразу после смерти конфискован, судьба его жены осталась неизвестной, но если она его и пережила, то, мы полагаем с полным основанием, ненадолго.
Эпилог
Башня
В мае 1961 года журналист Евгений Корнилов – сын того Корнилова, пять лет как посмертно реабилитированного, – получил задание найти репортера Бровмана, одно время даже возглавлявшего в их газете отдел новостей, и сделать с ним интервью о предтечах советской космонавтики.
Корнилов, разумеется, читал репортажи Бровмана, поскольку как журналист космической темы интересовался советской авиацией, а также странной, почти одновременной гибелью всех ее флагманов в конце тридцатых. Видя дату смерти «1937» или «1938» у писателя, начальника, да хоть бы и бухгалтера, он не удивлялся, «время было такое», как приговаривал ненавидимый матерью дачный сосед, старик, в те времена якобы охранник. Но что истребило этих, он не понимал вовсе, а уж о судьбе Бровмана не мог навести никаких справок, потому что с газетных полос его имя исчезло в сорок восьмом, в разгар проклинаемого космополитизма и борьбы с ним, а вскоре Бровман был уволен, как пояснили Корнилову в отделе кадров; адрес, разумеется, устарел, в Мосгорсправке человек с такой фамилией вообще не значился, а из бровмановских героев никто не уцелел. Сравнительно недавно умер Ладыгин, в последнее время скорее писатель, чем капитан, – о нем Бровман тоже писал, но вдова Ладыгина ничего не знала и как-то сурово разговаривала с журналистом; видимо, вспоминать о муже было ей больно.
Корнилов был юноша честолюбивый, а редактор, он же зять Самого, мог, как Суворов, простить все, кроме немогузнайки. Он щедро награждал, но и стремительно низвергал. Корнилов был на хорошем счету, на перспективной теме, да кроме того, сын знаменитого отца, создателя целой репортерской школы, – отступать он был не приучен. Наконец ему явилась светлая мысль связаться с единственным героем Бровмана, который был на виду: Бровман о нем написал целую брошюру. Владимир Канделаки был жив-здоров, чуть не единственный уцелевший летчик из той плеяды; он был теперь вице-президент Международной авиационной федерации, но не оставлял обычной испытательской работы. Корнилов зашел к первому заму, своему, в общем, парню, тоже сыну журналиста, тоже взятого, но вернувшегося полуразвалиной; зам куда-то позвонил по вертушке и вручил Корнилову телефон. Канделаки оказался любезен и пригласил к себе на Курскую: он жил в том же доме, где и Волчак, чьим именем был ныне назван переулок. Кабинет был весь завешан дипломами, вымпелами и фотографиями с живыми и мертвыми героями. Сам Канделаки, недавно получивший заслуженного мастера спорта по вольной борьбе, с трогательной гордостью этим хвастался. Он был еще очень крепок, широк, было ему шестьдесят семь, пару корниловских бесед он читал и одобрил.
– Бровман, да, – сказал он густым басом. – Левушка Бровман. Он, знаете, с сорок восьмого под этим именем не писал. Он Огнев стал, ну, понятно… Его взял к себе Кожемякин в «Знамя», не журналистом, а правщиком, что ли. Переписывать военные мемуары. Под Огневым он еще немножко в «Науке и жизни» печатался, про то, что у нас во всем приоритет, знаете, было такое поветрие. Что и самолет у нас первый изобрели еще при Иване Грозном, и вертолет – мы (что, кстати, правда), и на полюсах первые мы… Но потом его из партии исключили за дружбу с театральными критиками, ну и он тяжело это пережил. Тем более что коллеги отвернулись сразу, а потом, знаете…