Вернувшись в дом Шнайдера, Пауль уничтожает свидетельства своей прогулки — пускай Кристоф думает, что всё это время он смиренно дожидался его дома. Незачем ему знать о том, что видел Ландерс. Пауль моет обувь и ставит сушиться в углу прихожей, снимает мокрое и бросает в корзину с грязным, а сам надевает что-то из шнайдеровского. В одежде Кристофа он утопает: и штанины домашних брюк, и рукава домашнего свитера приходится закатывать. Пауль умывается и долго вглядывается в своё отражение в зеркале над раковиной. Он смотрит себе в глаза, наблюдая, как зрачки сперва сужаются от яркого света электрической лампочки, затем расширяются, заполняя тьмой чуть ли не всю карюю радужку. Тьма в глазах… Глаза — зеркало души. Пускай. Кристоф всё равно слишком занят собой — подобных мелочей, таких незначительных изменений в друге он и не заметит. Пауль продолжает вглядываться в отражение — он ждёт, когда лицо высохнет. Не хочет его вытирать — пусть само сохнет. А ведь он раньше и не обращал внимания, сколько же у него морщинок. Откуда столько, в его-то годы? Две глубокие черты у губ, множество рассыпанных веером лучиков вокруг глаз, пара вертикальных заломов на переносице. Будто Пауль всю свою недолгую жизнь только и делал, что думал, плакал и смеялся. Так рано постарел… А ведь совсем и не жил. Лицо давно высохло, а в замке́ входной двери поворачивается ключ.
— Пауль, ты в ванной? — отворив дверь, Шнайдер нос к носу сталкивается с другом. От Шнайдера пахнет какой-то сыростью, даже с гнильцой — наверное, это от монашки. Подцепил от неё, провонял весь. — Ты в моём?
— Ты против? — речь об одежде. В любой другой раз Пауль выбрал бы нестиранную — ту, что пахнет Кристофом. Сегодня он вытащил пару вещичек из самых глубин комода — от них всё ещё повеивает стиральным порошком, и немного — снадобьем от моли. Что угодно, лишь бы не запах Шнайдера.
— Не злись, глупый, я просто так спросил, — Шнайдер счастливо улыбается и тянется, чтобы обнять друга.
— Помойся, Шнай, от тебя воняет, — поднырнув ему под руку, Пауль уворачивается от объятий и убегает в гостиную.
— Но я же час назад всего мылся… — шепчет обескураженный Кристоф, обращаясь скорее к себе — ведь виновника его замешательства и след простыл, и он вряд ли его слышит.
— Всё равно вымойся, — кричит Пауль из гостиной. Он всё слышит.
Пока Шнайдер моется, Ландерс успевает удалить отправленное сообщение и постелить себе на диване в гостиной.
— Что это? — зайдя в комнату, Шнайдер вновь удивляется. Что-то не так с его другом… — Разве ты не ляжешь со мной? В спальне кровать удобнее.
— Нет, — коротко отрезает Пауль. — Мне нужно отдохнуть, и тебе — тоже. Завтра на рассвете я возвращаюсь в Нойхаус.
Даже не пожелав другу спокойной ночи, Пауль щёлкает кнопкой выключателя напольного торшера и утыкается носом в спинку дивана, дав понять, что вечер окончен.
Прикрыв дверь спальной, Шнайдер усаживается на своей кровати, не очень-то и большой, но такой уютной, такой привычной. Странности друга не долго владеют его мыслями, уступая, вслед за мыслями о покойном Майере, место для чего-то поинтереснее: стоит ему прикоснуться расчёской к волосам, как события недавнего прошлого касаются его вслед за расчёской. В этом ведь не было ничего неподобающего, не было? Никакой греховности, просто дружеская поддержка. Люди ведь обнимаются в знак поддержки, правда? Пауль его обнимает, сестра обнимает, племянники… Ну и что, если даже Катарина — чужая женщина? Она ничья, она всем чужая. Ну и что, если даже и возведённая в сан? Они просто дружат… Может быть. Но почему тогда Кристоф так взволнован? Всё дело в ощущениях — они были воистину странные. Её плечи такие узкие, а талия — ещё у́же. Кристоф так боялся сделать ей больно, он почти воочию представлял, как крошит хрупкие косточки, перемалывает их своими неумелыми руками. Но женщина оказалась крепкой, неожиданно крепкой. Не такой, как он, конечно — в её теле нет упругих и объёмных мускулов. Но тем не менее она не раскрошилась, даже напротив — прижалась крепче, позволив ему сквозь слои одежды почувствовать её мягкую грудь. Такая мягкая, такая маленькая, Шнайдер смог бы без труда накрыть одну своей ладонью. А другую — другой своей ладонью.
Кристоф соскакивает на пол и, опершись локтями о край кровати, принимается молиться. Распятие напротив — приехав в этот дом, Шнайдер постарался устроиться по-привычному. Распятье над кроватью было в его комнате в кампусе, также было и в его отчем доме. В детстве, он помнит, пока он молился, мама подглядывала за ним, думая, что он маленький и ничего не замечает. Сейчас же за ним не стои́т никого — даже Пауль, его ангел-хранитель, как будто отстранился. Шнайдер борется молитвой с наваждением. Нет, если одно лишь дружеское объятие способно заставить его так страдать, больше он подобного не допустит. Никаких объятий.
Вдоволь намолившись, уняв трепет, затушив всполохи страсти в своей неспокойной душе, он наконец залезает под одеяло, обкладываясь подушками, и с силой сжимает веки, чтобы поскорее заснуть. Почти уже провалившись в сон, он вдруг попадает в окружение звуков. Сначала они кажутся ему призрачными отголосками минувшего дня: спешное возвращение в Рюккерсдорф, тело отца Клауса, дружеское, но такое неудобное сближение с сестрой Катариной, плохое настроение Пауля… Но звуки эти звучат не в его голове — нет, они слышатся извне. Источник странного, едва уловимого шума, находится совсем рядом, но не здесь, не в комнате. Опустив босые ступни на пол, Шнайдер подкрадывается к закрытой двери и прикладывается к ней ухом. Так и есть — шум идёт из гостиной. Затаив дыхание, стараясь не производить ни единого движения, Шнайдер сосредотачивается на слышимом. Что это — плач? Не может быть. Кто в его доме может плакать? Уж не привидение ли почившего Майера пришло его проведать? Вполне может быть: ведь пока отца Клауса не отпели, его душа всё ещё не упокоена, бродит, рассерженная, по земле, да навещает старых знакомых. Шнайдер аж язык прикусил от такой догадки — неужто привидение здесь, в его доме? Поговорить с ним или же просто помолиться, чтобы оно оставило его в покое? А плач тем временем не унимается. Это не совсем плач — он звучит не так, как плакал бы ребёнок или расстроенная женщина. Это скорее редкие, но отчётливые всхлипы. Шнайдер тихонько приоткрывает дверь и выглядывает в зазор.
— Пауль, что с тобой? Пауль, тебе не здоровится? — не заметив никакого привидения, Кристоф сразу же обратил внимание на свернувшееся клубочком на диване мелко трясущееся тельце друга. — Ну что ты, расскажи, расскажи…
Он укладывается рядышком, сгребая Ландерса в охапку. Тот ни жив, не мёртв — меньше всего на свете он желал бы, чтобы Кристоф стал свидетелем его слабости, его позора. Кристоф ничего не должен знать ни о его скорби, ни о его боли. Как быть?
— Шнай, — схватив друга за рукав кофты, Пауль, шепчет куда-то в подушку, не поворачивая к Кристофу своего лица. — Шнай, просто мне грустно и одиноко. Иногда мне кажется, что я никому не нужен. Не надо, — он жестом предостерегает Шнайдера от того, чтобы тот по привычке начал ему перечить. — Я знаю, что это не так. Я всё знаю. Просто грустно… Время такое. Ничего особенного, иди спать, Шнай.
Кристоф так ничего и не понял. Он так никуда и не ушёл. Он остался с Паулем, пока тот не успокоился и не уснул. Впервые за годы знакомства он стал свидетелем отчаяния своего друга. Он раньше даже и не подозревал, что такое возможно. В его понимании Пауль просто не умеет плакать. Он даже смерть Вайса пережил с достоинством, отслужив мессу на третий день, и ни скорбь, ни болезнь не помешали ему. Оказывается, Пауль умеет по-настоящему плакать, да так, что не способен даже своих слёз объяснить. Нежели Паулю тоже бывает больно?
***
Катарина с горечью покидает Рюккерсдорф. Шнайдер, перед тем, как зaпереть двери церкви (ненужная мера — всем и так уже понятно, что местные ходят туда, как к себе домой, и неизвестно, сколько копий ключей ходят по рукам, а может быть, аборигенам известны какие-то другие ходы?), педложил ей остаться в церкви на ночь. Несмотря на то, что дождь уже почти прекратился, да и ветер утихает, обещая к утру и вовсе полный штиль, ехать до Аугсбурга, на ночь глядя, по заваленному деревьями шоссе, да ещё и в столь расстроенных чувствах, казалось отцу Кристофу делом небезопасным, но монахине удалось настоять на своём: больше ни одной минуты не намерена она дышать отравой этого места. Eё б воля — и ноги б её здесь не было, но Лоренц со своими поручениями, да и страх за отца Кристофа не позволят ей надолго выбросить Рюккерсдорф и его тайны из головы.