Выбрать главу

Иисус поднял голову. Его взгляд был не гневным, но строгим, пронизывающим. В нем читалась усталость и глубокая печаль.

– Оставьте ее; – сказал Он твердо, но без повышения голоса. – Для чего смущаете ее? Она доброе дело сделала для Меня. Ибо нищих всегда имеете с собою и, когда захотите, можете им благотворить; а Меня не всегда имеете. Она возлила миро сие на тело Мое, она сделала это для погребения Моего. Истинно говорю вам: где ни будет проповедано Евангелие сие в целом мире, сказано будет, в память ее, и о том, что она сделала.

Слова о погребении прозвучали как удар грома среди ясного неба. Погребение? Его погребение? Иуда смотрел на Иисуса, на Его лицо, озаренное каким-то странным, пронзительным знанием будущего. Впервые мысль о неминуемой, реальной гибели Учителя пронзила Иуду ледяным острием. Но не как жертвы, а как провала, как окончательной катастрофы всех его планов, как доказательства Его "неудачности" как Мессии. И в этот момент, в его душе, отравленной гневом, разочарованием и теперь еще и ужасом перед надвигающейся бедой, созрело решение. Окончательное и страшное. Если гибель неизбежна… если Он сам о ней говорит так открыто… то, может, нужно взять ситуацию в свои руки? Предать Его… Синедриону? Не из ненависти, нет! Но чтобы спровоцировать Его! Чтобы в решающий момент, перед лицом врага, связанный, приговоренный, Он не смог не проявить Свою божественную силу! Чтобы Он, наконец, явил Себя миру как Царь и Судья, сокрушив Своих гонителей! Или… если уж Он действительно не сделает этого… если Его сила не проявится так, как ожидает Иуда… то хотя бы прекратить это безумие, пока оно не погубило всех их? Предать, чтобы спасти… спасти "дело", спасти других учеников, спасти, как ему казалось, саму честь того, во что он верил? И тридцать сребреников… цена раба по Закону… это был не расчет, не жадность. Это был символ, жест отчаяния, последняя попытка придать хоть какой-то, пусть горький и циничный, смысл надвигающемуся краху. Это была печать сделки с самой тьмой отчаяния. Тени сгущались не только вокруг них, но и в самой глубине его души, становясь непроглядными. Запах нарда, сладкий и тяжелый, висел в воздухе, смешиваясь с горечью его решения.

Глава Четвертая: Гефсиманская Тень и Шепот Сребреников

Воздух в Вифании после вечера с нардовым миром казался Иуде густым и тягучим, пропитанным сладковато-тяжелым ароматом, который теперь ассоциировался не с благодарностью, а с гнетущим предчувствием конца. Слова Иисуса о погребении висели над ним, как похоронный звон, отдаваясь эхом в каждом шаге по пыльной дороге в Иерусалим. Запах миро смешивался с дорожной пылью, создавая странную, тревожную смесь. Он шел в группе учеников, но чувствовал себя островом, оторванным от материка их слепой веры и простодушных разговоров. Их смех, их споры о том, кто больше в Царстве, их восхищение Учителем – все это било по нему, как удары по открытой ране. Они не видели бездны, разверзающейся под ногами. Он видел. И этот взгляд в пропасть парализовал его страхом и одновременно подстегивал к действию.

Разрыв был неизбежен. Он ощущал его физически – как холодную пустоту между собой и другими. Взгляды Петра, Иоанна, даже обычно скептичного Фомы, скользили по нему с недоумением и легкой отстраненностью. Они чувствовали его замкнутость, его мрачность, его странные, неловкие попытки отойти в сторону во время молитв или бесед. Они не понимали его прагматизма, его страха, его навязчивой озабоченности "реальным положением дел". Для них он был просто "Иуда, который печется о казне", может быть, чересчур усердно. Они не знали, что творилось у него внутри, в той темной комнате души, где надежда на Мессию-Царя медленно умирала, заменяясь отчаянной решимостью предотвратить всеобщую катастрофу любой ценой.

Поэтому он начал искать контакты. Осторожно, как паук, плетущий паутину во тьме. Он использовал свои старые связи, оставшиеся со времен торговли в Кериоте и смутных контактов с ревнителями Закона. В Иерусалиме, куда они вошли под приветственные крики "Осанна!", в гуще праздничной суеты, он действовал. Он шептался с торговцами у храмовых ворот, узнавая новости. Он узнавал знакомые лица среди левитов, охранявших внешние дворы Храма, – людей практичных, знавших цену информации. Он осторожно зондировал почву через третьих лиц: "Каковы настроения в Синедрионе? Что говорят о Назарянине? Чего боятся?" Ответы приходили обрывочные, шепотом, в переулках, пахнущих жареным ягненком и человеческим потом.

Ответы были мрачными, предсказуемыми и… понятными Иуде. "Он нарушает субботу! Он общается с грешниками и мытарями! Он называет Бога Отцом своим – это богохульство!" Но главное, что звучало чаще всего, что зажигало искру страха в глазах информаторов: "Он возмущает народ! Римляне не потерпят беспорядков на Пасху! Если будет бунт – легионы войдут в город, перебьют всех! Синедрион потеряет остатки власти! Он губит народ наш!" Страх Синедриона перед Римом и перед потерей своих привилегий был так же силен, как и страх Иуды перед полным провалом мессианских надежд и неминуемой расправой над всеми ними. Иуда ловил себя на мысли, что понимает этих людей в дорогих одеждах, заседающих в роскошных палатах. Они боятся того же, что и я, – думал он с горькой, циничной усмешкой. – Только они видят в Нем угрозу своей власти и спокойствию, а я видел надежду, которая обратилась в прах и тлен. Теперь мы… союзники отчаяния?