— Вы ошибаетесь, я не люблю полицейщину. Она для тех слуг, которые твердо верят в непогрешимость законов, — резко возразил Христакиев. — Я — нечто совершенно иное, я исследователь человеческих душ, и мой интерес здесь — личный. Не пугайтесь, я не так уж злобен.
— Почему вы думаете, что я пугаюсь?
Христакиев стал легонько раскачиваться вместе со стулом.
— Мы все боимся друг друга, господин Кондарев. Неужели вы еще не поняли той простой истины, ради которой создана вся организация общества? Мой инте- pec к вам возник главным образом из-за вашего дневничка. Если бы не он, я бы вас и не заметил. Я по сей день помню целые отрывки из него — например, относительно божественного предназначения человека, в которое надо верить, о варварах, которые развесили свою завшивленную одежду на статуе Психеи, о культурных ценностях, с помощью которых тираны утверждались в своих правах и особенно формулу об организации масс для достижения высшей стадии развития человечества.
, - Радуюсь, что вы все это запомнили, но сомневаюсь, что вам это может пригодиться. Кое-что уже порядком устарело, — сказал Кондарев. Вместе с отвращением и ненавистью к этому человеку он почувствовал страх; казалось, он видит, как руки Христакиева тянутся к его душе.
Стул стукнулся ножками об пол. Христакиев оперся локтями на письменный стол и иронично взглянул на Кондарева.
— Ах, устарело?! Да, нигилизм непостоянен! — воскликнул он. — Вы же сами пишете в дневнике, что отсутствие смысла не свойственно человеческому разуму и человек готов был выдумать нового бога, но только не примириться. И вы его выдумали.
— Какого нового бога?
Ответ последовал сразу же:
— Того, которого трудно нести в сердце своем, но который удовлетворяет разум — высшую стадию развития человечества, возвышение человека. Мне весьма любопытно узнать, вы по-прежнему придерживаетесь этого мнения? Я не думаю о вас плохо, напротив, я даже буду рад, ежели вы уже отдаете себе отчет…
Он не закончил, увидев, что Кондарев собирается закурить и сразу же вытащил из ящика коробку с дорогими сигаретами. Затем услужливо пододвинул к краю стола фарфоровую пепельницу.
За дверью покашливал рассыльный. Печку задувало ветром, и в кабинет проник запах дыма. Сгущались сумерки.
— Да, меня это очень интересует. Возможно, вы развенчали своего нового бога и убедились, что ваше место не там. Там вас не поймут, — продолжал Христакиев.
Наступило молчание. За дверью рассыльный застучал по дымовой трубе.
— Вы помните, что я тогда назвал вас провокатором? — рука Кондарева, державшая сигарету, задрожала.
Христакиев прислонился к спинке стула и опустил руки. Лицо его стало надменным.
— Ах, так? Раз вы мне об этом напомнили, давайте поговорим откровенно, — сказал он, стараясь говорить спокойно. — Провокатор, потому что пытаюсь заставить вас опомниться? Бог знает почему я внушил себе, что должен заботиться о таких умных и способных людях, как вы. Это моя слабость… Если я проявляю любопытство, стараюсь узнать, каким образом вы удержались после катастрофы на фронте и где вы теперь, то только потому, что я и сам пережил нечто подобное. Поймите, мой интерес проистекает от чего-то личного, того, что мы оба пережили во время войны, а вовсе не из корысти или дурных намерений… Для меня существует три божества, которым все мы служим. Первое — бог равнодушия и скуки. Это божество аристократическое, оно не для вашего общественного положения, не для вашей натуры. Второе — бог смирения. Он коварен и меняется подобно хамелеону. Питается детьми своими, как древний Кронос, каждый день рождавший их на свет и каждый день их поедавший с убеждением, что приносит их в жертву богу. И третье — божество гордости и непримиримости. Это божество более всех других проливает человеческой крови, оно — диктатор и тиран, которому поклоняетесь и вы. Но обратите внимание, все три божества очень хитрьк они меняются ролями и обличьем, так что мы с трудом отличаем их друг от друга и, сами того не сознавая, служим одновременно всем троим. Это нечто вроде единосущной троицы, в образе которой человеческая душа совершает свое хождение по сладостным и горьким мукам…
Последнюю фразу Христакиев закончил тихим, ледяным смешком, раскачиваясь вперед и назад вместе со стулом под портретом царя, бронзовая рама которого поблескивала в сгущающемся сумраке.
По телу Кондарева пробежали мурашки. В эту минуту он постиг тайну этого человека, сущность его мировоззрения, в котором цинично переплетались и стирались границы всех феноменов… Воспоминание о глубоком колодце нигилизма, в который низвергнулся разум его во время войны, заставило его ужаснуться. Если бы он не выбрался из него, то был бы сейчас единомышленником этого человека, интерес которого к его личности действительно проистекал из сходных с его собственными переживаний. Только теперь Кондареву стало ясно, почему Христакиев пришел тогда к нему в больницу такой оживленный, взволнованный его дневником.