— Мы должны были проинструктировать товарищей…
— Они и без твоих инструкций знают, что им делать. Тебе просто хотелось язык почесать… Староста сообразил, что к чему. Понял, куда мечу.
— Случись здесь какое убийство, нас бы тогда палками всех перебили… Приемы, подобные твоим, не имеют ничего общего с тактикой партии и отдают хулиганством. Сейчас они изобьют Менку, да и учитель пострадает…
— Все равно будут бить кого-нибудь… Не болтай глупости. — Кондарев надел пальто и жадно закурил.
Бабаенев лег в повозке. У него кружилась голова.
— Ну, по крайней мере увидел, что это такое — дружбаши. Ведь ты больше всех разглагольствовал насчет единого фронта с ними, — сказал он. — О крестьянах ты мне больше не говори, чтоб им…
Кондарев молчал. Сана покрикивал на лошадей. Возчик, втянув голову в плечи, зябко вздрагивал под своей тонкой одежкой. Повозка тарахтела по спуску. Над покрытыми снегом вершинами Балкан сиял болезненно — нежной красотой тонкий серп молодого апрельского месяца, расстилая вокруг золотую и шелковую пряжу. Молочно-белая мгла заполняла котловины и силилась вползти на холмы.
21Перед выборами Кондарев объездил десяток сел — с товарищами и один. Дважды его арестовывали и прогоняли; в одном селе у него отобрали воззвания и бюллетени, в другом чуть не избили. Когда он вернулся домой, завшивевший, усталый телом и душою, положение в селах ему было уже ясно, и он понял, почему партия объявила о самостоятельной предвыборной борьбе.
Результаты выборов вызывали отчаяние. В околии земледельцам достались все мандаты. Янков провалился, провалился на этот раз и Абрашев. Оппозиции, состоявшей всего из сорока трех народных представителей, среди которых было только шестнадцать коммунистов, правительство противопоставляло двести двадцать своих сторонников. Стамболийский собирался объявить крестьянскую диктатуру. Тринадцатого мая, во время открытия в присутствии царя узкоколейной железной дороги Хасково — Раковский, Стамболийский, принимая на белом коне парад войск и оранжевой гвардии, заявил, что все другие партии приказали долго жить и что земледельческое правительство будет управлять страной четверть века. После всего этого имело ли смысл говорить о едином фронте с земледельцами?
Кондарев мучительно боролся с чувством озлобленности к крестьянам. В душе его была жива любовь к ним (ведь это была огромная часть народа!), но вместе с любовью в памяти его жили и тягостные воспоминания о солдатских бунтах, во время которых многие крестьяне показали себя как самые эгоистичные и невежественные люди.
По утрам, проснувшись на своей старой железной кровати, связанной веревкой, чтоб не развалилась, и увидев черный стенной коврик с крестиками и розами, вышитыми когда-то матерью, которые будили в нем столько воспоминаний детства, он закуривал натощак и принимался расхаживать по комнате, не в силах избавиться от раздражения, которое вызывала в нем эта нищенская комнатушка и кислый запах, доносившийся с нижнего этажа. Его угнетал и стук молотка башмачника, с раннего утра раздававшийся в сарае, и скрип кухонной двери, и низкий, давящий потолок, и оконца с железными прутьями, придававшими комнате тюремный вид (однажды утром он их все же выломал). Не меньше угнетала его и типография своими замызганными стенами, толстым слоем пыли и грязи на полу, паутиной на потолке, почерневшем от печного дыма, и сама улочка с ее жалкими ремесленниками и торговцами. Нищета приводила его в ярость, он испытывал бешеное желание уничтожить все это. До каких пор будет продолжаться его жизнь в этом городе, где и мещанское остроумие давно уже не забавляет его? Неужели ничего не произойдет? Не будет толчка, который перевернет все вверх дном? О, как мечтал он об этом! Он отдавался мечтам о завоевании власти, развивал все смелее и все шире свою формулу, что тактику надо скрывать от масс, поскольку они не свободны от старых моральных категорий, а новые еще не созданы. Постепенно эти мечты, опьяняющие его, превращались в планы, в обдумывание всевозможных ходов, в сложнейшие комбинации, которые должны были привести к полному торжеству революционного дела. Мечты эти ставили его перед неожиданными выводами, и сколько раз он чувствовал, что бессилен решить практически тот или иной вопрос. Тогда он снова читал и перечитывал Маркса и Ленина. Он приобрел все переводы трудов Ильича и усердно изучал их, особенно «Государство и революцию* и «Детская болезнь «левизны» в коммунизме», искал в них то, о чем, как ему казалось, Ленин умалчивал.
Во второй половине мая, потратив много времени на выборы и лишившись своих грошовых доходов от типографии, которую в любой день владелец ее мог кому — нибудь продать, Кондарев снова начал работать. Он сшил себе новую одежду, купил желтые полуботинки, серую шляпу и новые рубашки. Он немного пополнел, и скулы уже не выступали так резко; отрастил свои темно-русые волосы — они виднелись из-под шляпы, и это придавало ему артистический вид. Лицо его приобрело спокойное выражение, серые глаза смотрели весело, он нередко смеялся, разговаривая с каким-нибудь простодушным приятелем, зашедшим к нему в типографию потолковать о политике. В воскресные дни он заходил в городской сад, где, выйдя из церкви, совершали прогулки празднично одетые барышни в разноцветных платьях и блузках, с такими же разноцветными зонтиками, окрашивающими их лица в нежные чистые тона. Звонили колокола всех церквей, издалека доносился шум базара. Из казино, перед которым был натянут тент с синими и белыми полосами, с раннего утра слышался гнусавый голос граммофона.