Кольо Рачиков, гимназист в рыжеватом костюме, присутствовавший на дискуссии в клубе, всячески внушал себе, что он непременно сойдет с ума. Да и как не сойти с ума, если тебя постоянно мучают неразрешимые вопросы, если безумие, как он прочел в одной книге, есть не что иное, как непреодолимое страдание? От таких непреодолимых страданий сошли с ума Ницше, Стриндберг, Эдгар По и многие другие замечательные люди, которых Кольо боготворил. Одни лишались рассудка, другие стрелялись, третьи всю жизнь несли в себе свои недуги и становились великими именно потому, что были несчастны. Достоевский был эпилептиком; Байрон избивал мать каминными щипцами; Леопарди отец продержал семь лет в башне, и голова у него была уродливая, шишковатая; Верлен был алкоголиком, и даже Толстой, которого Кольо не слишком уважал за его «травоядные идеи», кончил тем, что бежал из дому неизвестно куда и зачем. Кольо Рачиков делил все великие умы на две категории. К первым он причислял писателей и философов, чьи творения несут на себе печать безумия. То были истинные гении, которые своим даром прозрения постигли страшную правду жизни во всей ее наготе, или, по выражению Кольо, «приподняли покрывало Майи».[41] Во вторую категорию вошли «старики, которые под влиянием христианства проповедовали мещанские идеи, толковали о некоем разумном начале жизни, о боге, нравственности и тому подобном», то есть все классики, которых изучали в гимназии, от Гомера до «казенного поэта в сером» — Ивана Вазова. Книги истинных гениев, вроде Лрцыбашева, Гамсуна, Уайльда, Пшибышевского, в которых осмеивались божества и добродетели и воспевалось «иррациональное начало жизни и полное банкротство разума», Кольо поглощал с неутолимой жаждой. Такими книгами его обычно снабжал закадычный друг и наставник Лальо Ганкин, который и познакомил его с «модернистами». Когда Кольо еще не было пятнадцати, он дал ему прочитать «Homo sapiens»,[42] а затем подсунул «Сафо»[43] Альфонса Доде. Брал Кольо книги и в библиотеке читал ища, прежде богатой, пока ее не растащили читатели. Если же нужную книгу нигде не удавалось раздобыть, Кольо не встречал отказа у преподавателя литературы Георгиева.
Он прочитал запоем множество книг, то лежа на животе на своей высокой железной кровати, то «наедине с природой». Читал, а в голове пылали мысли, он упивался своими страданиями и той сладостной печалью, которая подчас овладевает юными душами и не оставляет их всю жизнь.
В гимназии Кольо учился средне: ему не везло с математикой, которую он презирал, считая, что она ограничивает свободу мысли, но гуманитарные науки давались ему легко, без усилий. В гимназию он ходил без учебников, с какой-нибудь зачитанной до дыр книжкой в кармане, ненавидел всякую форменную одежду и всякие «трафареты», а на своей измятой фуражке носил такую кокарду, какой не найти ни в одной гимназии. На уроках он скучал, а в свободное время играл на скрипке, рисовал или же пытался писать. Во время каникул он объявлял себя свободным гражданином и не признавал никакой гимназической дисциплины.
Неразрешимые проблемы, которые грозили свести его с ума, возникали перед ним не только потому, что «во всей природе нет никакой справедливости, а есть лишь жестокая борьба за существование плюс красота — самое страшное и подлое сочетание, похожее на насмешку над человеком», не только из-за «безумной бессмысленной жизни», но и потому, что ему, Кольо Рачикову, в силу неведомых превратностей и капризов судьбы суждено было жить в дурацком городке, среди убогих людишек, копошащихся, как раки в тазу. Более всего Кольо страдал от гнетущей домашней обстановки, от постоянных скандалов с отцом, стряпчим Тотьо Рачиковым, неисправимым консерватором и самодуром. Неразрешимым противоречием было и то, что, несмотря на свои семнадцать лет, ему приходилось жить не равноправным гражданином, а мальчишкой на иждивении отца, бессильным изменить установившийся порядок. Вдобавок ко всему безысходными были и муки любви, неотступно терзавшие его юную влюбчивую душу.
Перебранки со «стариком» — мать умерла шесть лет назад, — когда старый Рачиков осыпал сына отборной руганью, глубоко обижали юношу и отдаляли его от семьи. В его душу вселилось чувство одиночества, и буйным сорняком разрослось презрение к людям. Кольо черпал силы в книгах, в «равнодушной, но все же утешительной природе», в смутной неугасимой вере в нечто великое и непостижимое. Унизительно быть сыном отца, который под городским костюмом носит деревенский кушак, пишет крестьянам полуграмотные прошения и заявления в суд* который за всю жизнь вряд ли прочел хоть одну книгу, который ложится спать засветло с курами, а встает с петухами. Обидно воображать себя Фальком или поручиком Густлем, а укрываться лоскутным одеялом; мечтать о возвышенном, о сверхчеловеке, в то время когда тебя обзывают дубиной и негодяем лишь потому, что тебя влечет к возвышенному, потому что ты не веришь в их бестолкового бога и не собираешься зубрить законы, чтобы стать адвокатом. (Кстати, откуда взять денег на учение — тоже неизвестно.) Оскорбительно принадлежать по рождению к этим серым людям, которые и знать не хотят, кто ты такой. В конце концов, настоящему человеку не остается ничего другого, как презирать людей, бежать к природе и делиться с ней своими восторгами, а чтобы дать выход мятежному духу, ходить в клуб коммунистов, потому что там можно чувствовать себя свободным и равноправным. «Хотя у них и не в почете вечные вопросы и они все время болтают о каком-то равенстве, глупом и противном природе человека, хотя они похожи на сектантов и склоняют голову перед авторитетами, все же они борются против существующего строя, против порабощения личности и против мещанской житейской мудрости». Кольо Рачиков был ярым индивидуалистом, он считал себя свободным от всяких пут и склонялся поэтому к анархистам, но и они не удовлетворяли его полностью из-за их «наивности, террора и легкомыслия». Кольо не верил в насилие; душой он был поэт, разумом — скептик, считал все учения о преобразовании общества «стадными идеями», философию — «базаром, на котором каждый лотошник хвалит свой товар, но никто не может предложить ключей от счастья», а себя величал «непредубежденным я, которое с тоской в душе бродит по этому базару». «Оставь меня в покое, — я постигаю мир, а потому и не думаю о профессии, — говорил он отцу. — Не то важно, кем я буду, а как буду жить. Ты понял?»