— …Друзья проговорили до поздней ночи, и все еще оставалось так много интересного, не обсужденного и крайне важного.
— Знаешь что? — сказал хозяин. — Давай устроим на днях маленькую дружескую беседу: отпразднуем твой приезд да, кстати, и день моего рождения: ведь третьего января мне тридцать лет стукнуло!
— Давай, Ваня! — охотно согласился гость. — В кои-то веки мы с тобой опять по душам разговариваем, как будто опять в кружке на Шлиссельбургском тракте.
Встречу свою друзья предполагали отпраздновать через день. Прасковья Никитична хотела похлопотать по хозяйству, чтобы угостить Шелгунова — старого петербуржца — хорошим копченым сигом и миногами. А Бабушкин, обычно цельте дни, до самой ночи, или работавший в каком-нибудь районном комитете искровцев, или проводивший беседу в рабочем кружке при заводе, думал уже с шести часов вечера быть у себя на квартире. Шелгунов первые два-три дня не должен был выходить на улицу: следовало проверить, утерян ли его след бакинскими шпиками, если они все-таки сумели проведать об его отъезде из Баку, выследить в поезде и на вокзале «передать» под наблюдение петербургским ищейкам — филерам.
…Ярко горела лампа в этот памятный Бабушкину вечер. Друзья сидели за столом и вновь и вновь вспоминали прошедшее. Прасковья Никитична уложила дочку в кроватку и присоединилась к ним. Иван Васильевич рассказывал своему другу, как он в Екатеринославе печатал листовки, как Прасковья Никитична помогала в распространении их; Шелгунов, поглаживая уже седеющую бороду, с одобрением смотрел на молчавшую Прасковью Никитичну.
— Да, брат, это хорошо! Это очень хорошо: жена — товарищ! — сказал он.
Внезапно в сенях загремели чьи-то тяжелые шаги, упали предусмотрительно положенные перед дверями крест-накрест половая щетка и рубель.
Бабушкин вскочил и подошел к двери. Но она уже распахнулась от ударов. На пороге появились жандармский подполковник, полицейский пристав, городовые, дворники.
— Попрошу всех оставаться на своих местах! — любезным, но в то же время угрожающим тоном заявил жандарм и добавил: — Господин пристав, потрудитесь приступить.
Обыском руководил отдельного корпуса жандармов подполковник Рыковский. Он явился во главе целого отряда. Пристав старательно выстукивал стены, подоконники, приказал даже вскрыть пол в тесной кухне, стараясь отыскать тайник. Каждую книгу, каждую бумагу жандармы старательно рассмотрели, занумеровали и приложили в качестве вещественного доказательства к протоколу обыска. Налет полиции совпал с приездом Шелгунова случайно: жандармы уже с месяц через дворников следили за квартирой «страхового агента Шубенко». Рыковский, не торопясь, писал протокол, отметив в графе 17-й «Что обнаружено по обыску»:
«17 экземпляров разных нелегальных брошюр, гектографированное воззвание «Царь в Курске», подушечка с синей краской, пузырек с бесцветной жидкостью, вылитой Бабушкиным во время обыска, копировальная и чистая писчая и почтовая бумага с конвертами».
Бесцветной жидкостью Бабушкин писал своим товарищам в Лондон, Самару, Москву и поэтому постарался вылить ее, воспользовавшись тем, что в первые минуты обыска жандармы сосредоточили свое внимание на книгах. Рыковский, заметив это, запретил Ивану Васильевичу и его другу переходить с места на место, в особенности переговариваться между собой. Он приказал городовым и дворникам не спускать глаз с арестованных.
Обыск начался около полуночи и продолжался до утра.
— Одеваться! — скомандовал Рыковский, тыча пальцем в Бабушкина, его жену, Шелгунова и даже в маленькую кроватку, в которой спал ребенок.
Почти на рассвете арестованных вывели на улицу, где уже дожидалась тюремная карета. Словно чувствуя, что он видит жену и дочь в последний раз, Иван Васильевич всматривался в лицо Прасковьи Никитичны, безмолвно сидевшей в карете рядом с ним и охватившей обеими руками закутанного в одеяло ребенка. Напуганная шумом обыска, грубо разбуженная, девочка тихо плакала… Украдкой удалось Ивану Васильевичу в последний раз пожать руку старому другу— Шелгунову, и карета остановилась у ворот дома предварительного заключения. Арестованных немедленно разлучили:
Бабушкина посадили в одиночку, а его жену и Шелгунова отправили в другие камеры. И — уже третий раз в жизни ленинского ученика — потянулись мучительные дни, недели и месяцы тюремного заключения…
Стерегли Бабушкина на этот раз исключительна строго: власти боялись побега «государственного преступника».
14 января начальник Петербургского губернского жандармского управления составил подробные «Сведения о лице, привлеченном к дознанию в качестве обвиняемого по делу о «С.-Петербургском Комитете Российской социал-демократической партии» Бабушкине. Иване Васильеве». В этих «сведениях» жандармы постарались перечислить все дела особого отдела департамента полиции, в которых хранились материалы о революционной деятельности И. В. Бабушкина. Характерны ответы на 18-й и 19-й вопросы — о «месте воспитания» и на «чей счет воспитывался»: «Около трех лет учился грамоте в земской школе на родине и в 1894 г. посещал воскресную техническую школу в С.-Петербурге. Воспитывался бесплатно».
В тот же день жандармский ротмистр при С.-Петербургском губернском жандармском управлении Гришин составил «протокол примет крестьянина Вологодской губ. Тотемского уезда Ивана Васильева Бабушкина». Жандармы, опасаясь нового побега, старались снабдить своих филеров «особыми приметами» арестованного.
15 января состоялся первый допрос. Жандармы за вели новое дело, в котором были подробно изложены все «противоправительственные действия» И. В. Бабушкина: побег из екатеринсславской тюрьмы, проживание в Петербурге по подложному паспорту, организация подпольных рабочих собраний, издание листовок и т. п.
Арестованный держал себя на допросе спокойно и твердо и наотрез отказался отвечать на вопросы о своих товарищах, о том, кому и когда он пересылал листовки. В особой «Справке», приложенной к протоколу допроса, жандармы вынуждены были записать:
«На допросе Бабушкин не признал себя виновным в принадлежности к названному выше тайному сообществу… Найденные при обыске нелегальные брошюры Бабушкин, по его объяснению, получил для прочтения по пути следования от лица, называть которого не пожелал, а листок «Рабочей Мысли» и воззвание «Царь в Курске» нашел за несколько дней до обыска в одной из петербургских пивных; шифровальную азбуку составил лично, но не употреблял с преступными целями…» Жандармы особенно интересовались жидкостью в пузырьке, которую успел вылить Бабушкин во время обыска. Но и при этом вопросе Бабушкин остался верен себе:
«…Какая жидкость находилась в пузырьке — не знает; вылил ее машинально под влиянием нервного возбуждения, в котором находился во время обыска».
Допрос был прекращен, и за Бабушкиным вновь закрылись двери одиночки. На допрос его больше не вызывали: следователь решил, что долгие месяцы тюремного заключения заставят, быть может, «закоренелого преступника» обратиться к власти с какой-нибудь просьбой или заявлением. Тогда можно будет в виде особой «милости» удовлетворить эту просьбу (например, о свидании с родными) и попытаться вновь задать все те же необходимые жандармам вопросы о связях Бабушкина с товарищами в различных городах, о шифре, способах переписки и т. п.
Но Бабушкин стоически переносил тяжелые условия одиночного заключения. Он сильно беспокоился об участи Прасковьи Никитичны, о здоровье своей маленькой дочки, о судьбе друга Шелгунова. Иван Васильевич не знал, что в его семью пришло большое горе…
Мать И. В. Бабушкина, Екатерина Платоновна, 11 апреля 1903 года подала на имя царя просьбу об облегчении участи сына и Прасковьи Никитичны. Екатерина Платоновна писала, что «Прасковья Рыбас также арестована и вместе с дочерью помещена в доме предварительного заключения. В настоящее время дочь Лидия находится на излечении от воспаления легких в Боткинской барачной больнице».
Екатерина Платоновна просила: «облегчить участь женщины, бескорыстно по любви связавшей свою судьбу с судьбою сына, повелеть о скорейшем окончании их дела, дабы они, разлученные ныне, могли, хотя и в ссылке, влачить вместе дальнейшее свое существование…»