Выбрать главу

Но у меня оставалось одно дело, и я знал про него с самой Каширы: его нельзя было не сделать и нельзя было иначе, как последним. Главное чаще всего говорится в конце и с трудом, иначе оно не главное. Это знает любой следователь и любой отец.

— Батюшка, — сказал я, и голос я на этот раз выбирал сам, и выбрал негромкий. — Ещё об одном хочу сказать. Не о татарах.

Он не пошевелился. Только голова наклонилась чуть ниже, весь обратившись в слух, хотя, казалось, больше было некуда.

— Сон я видел. Там, в Кашире, когда лежал, — я помолчал.

Пауза была честная, не сделанная: слово подходило к горлу трудно, как трудно оно подходило бы и настоящему семнадцатилетнему.

— Страшный сон, батюшка. Будто у меня глаза открылись — кровавые. А там был ты.

В палате стало тихо так, как не было тихо весь этот день: ни в полуденном городе, ни под каменной аркой. Снаружи, за окном, жил двор: стукнуло ведро, прошли, переговариваясь, двое, дальний перестук кузниц лежал под всем, как лежал с утра. А здесь не двигалось ничто, и я смотрел на его лицо и видел, что оно не изменилось, и понимал, чего стоит лицу такая неизменность, потому что сам сделал тоже самое на крыльце.

Одиннадцать лет при этом человеке никто не говорил о его глазах. Я знал это твёрдо, по всем законам людей: об этом не говорят при нём, о таком вообще не говорят, обходят, как, например, прорубь. И вот сын, вернувшийся чуть ли не с того света, встал рядом и говорит ему: я был там, внутри, открывал их, смотрел из твоей темноты, отче, и увидел тебя.

Я не лгал ему. Вот что было самое странное и самое надёжное во всём: я не лгал. Три ночи подряд я падал с коня и не долетал до земли; и три ночи открывал в темноте чужие глаза. Сон был пересобран, но не выдуман, и слепому, который слышит любую фальшь, ловить в моём голосе было нечего. Фальши не было. Был человек, рассказывающий отцу чистую правду в единственной упаковке, какую этот век способен принять.

Василий молчал долго. Рука его лежала на подоконнике неподвижно, и солнце лежало на руке.

Он не спросил ничего. Не перекрестился, не перевел разговор, не сказал «пустое, сон и есть сон», ничего из того, что я держал наготове как варианты. Он взял это молча, целиком, и унёс куда-то внутрь, куда мне ходу не было, и по тому, как он это взял, я понял, что услышан я до самого дна и что ответа словами не будет.

— Тесть твой, — сказал он, и голос его был уже другой, дневной, государев, как будто между этой фразой и той тишиной лежал не один его вдох, а неделя, — Борис Александрович. Стар стал тесть твой. Пишет весело, а гонцы сказывают что тяжелеет.

Он повёл подбородком в сторону окна, в сторону света и я понял что это ответ.

— Съезди-ка ты в Тверь, Иване. Поклонись от нас. Скажешь ему Марья непраздна, к сретенью, даст Бог, внука ждём, пусть живёт да ждёт. И сам покажись: до Твери, чать, тоже добрые люди донесли, что тебя татарове помяли, вот пусть тесть зятя целым пощупает. А пуще всего — сам посмотри. Своими глазами посмотри, как там у них и что. Мне доскажешь.

Своими глазами. Он сказал это ровно, не запнувшись, тем же голосом, что и остальное, слепой человек, стоящий лицом к солнцу, только что выслушавший сон про свои глаза. Я не понял и не пойму, наверно, никогда, было ли это сказано сквозь то, что легло между нами последние минуты, или поверх него, или именно из него. Есть вещи, которые надо просто принять к исполнению.

— Когда ехать, батюшка?

— А чего тянуть? Путь сухой, серпень на дворе. Соберёшься и с Богом. Дня в три доедешь.

— Доеду в три.

— Ну.

Это «ну» означало конец разговора. Княжич Иван знал, что оно означает конец, а я выучил как-то мгновенно за один разговор, по какому-то наитию, как учат язык в детстве. Я поклонился, как это делать тоже мгновенно поняв в тот же момент как понял значение «ну», и пошёл к двери. Половицы отсчитали мои шаги обратно, и у двери я обернулся, чего делать, кажется, было не положено.

Он стоял по-прежнему у раскрытого окна, вполоборота, лицом к свету, которого не видел одиннадцать лет и который узнавал кожей. Пост он не оставлял. Смены ему не было.

В сенях Челяднин ждал меня с моей саблей на обеих ладонях, но я пока я опоясываться не стал. В этот момент, где-то за стеной, на дворе, часомерье собралось с силами и ударило мерно и кованно, отсчитывая девятый час дня.

Один час. От площади до этой двери прошёл всего один час, и в этот час уместились экзамен, которого я боялся три дня, и дорога, о которой я утром ещё не знал.

Я вернулся с одной дороги и выходил с другой в руках. Кажется, тут так было заведено. Кажется, меня это устраивало.

После встречи с отцом, Великим князем Василием Васильевичем, мне оставалось еще познакомиться с двумя женщинами: матушкой, Великой Княгиней Марией Ярославной и женой Марией Борисовной.