Выбрать главу

Микула ничего на это не ответил, но и отвечать было нечего. Он просто стоял и слушал, и я видел, что слушает он теперь иначе.

Тут я и спросил про колокол. Спросил не к делу, просто чтобы дать ему помолчать.

— Мне князь Борис Александрович сказал, ты у него двенадцатый год колокол на Отроч не перельёшь.

— Не перелью, — сказал он с удовольствием. Видно было, что этот разговор ему привычный и любимый.

— Отчего?

— Оттого что он звонит.

— Треснул ведь, — удивился я.

— Треснул, — сказал Микула. — Двенадцатый год трещина, и с трещиной он звонит так, что за реку слыхать. Я под ним стоял, слушал. Голос у него какой был, такой и остался, только гуще стал.

Он подошёл ближе.

— Ты пойми, государь, чего князь просит. Он просит: разбей и лей заново. А что выйдет, того никто не знает и я не знаю. Медь та же будет, олово тоже, форма моя, руки мои. А голос будет другой. Может хуже, а может лучше, но всё равно не тот. Один раз он такой вышел, и другого такого не выйдет никогда.

— Ты же мастер. Ты его сам и лил.

— Не я. Дед его лил, при Иване Михайловиче ещё, — он помолчал. — И я не знаю, чего он тогда сделал, чтоб так вышло. Он умер, и никому не сказал, и не потому, что таил. Он и сам не знал.

Вот тут надо было замолчать, и я сразу же это понял.

Он мне только что объяснил всё разом. И почему у него у каждой пушки своя куча камня. И почему записей нет. И почему он постится перед плавкой на первой седмице, хотя от поста до металла нет никакого пути.

Каждая вещь у них выходит одна и единственная. Хорошая или плохая, а одна. Повторить её нельзя, потому что никто не знает, из чего она вышла.

А я приехал сюда за тем, чтобы вещи повторялись.

— Ладно, — сказал я. — Так кого дашь?

Микула отвернулся и крикнул через двор:

— Митрея сюда.

Он пришёл от навесов, вытирая руки о передник, и я его узнал. Вчера он сидел отдельно от всех и вёл воск по готовому слою тонкой лопаточкой, поясок за пояском.

Вблизи ему оказалось лет восемнадцать. Ровесник.

Я его разглядывал, наверное, дольше, чем следовало. Отцовского в нём было мало, только руки, тяжёлые не по росту.

И тут у меня в голове само собой сложилось.

Дмитрий Микулин сын, тверской, литейщик, вторая половина пятнадцатого века. Изделий не сохранилось. Упоминаний нет.

Именных огневых мастеров этого столетия я знаю всех. Их можно пересчитать по пальцам одной руки, и Микула Кречетников там первый. Сына его в моей науке нет вовсе. Ни строки, ни клейма, ни ствола в музейной описи.

Что это значит, вариантов два. Либо он ничего не сделал. Либо сделал, и всё пропало, и никто не записал даже имени.

Третий вариант стоял сейчас перед ним и смотрел ему в лицо.

— Государь у меня человека просит, — сказал Микула. — В Москву. Избу оружейную ставить.

Митрей молчал.

— Пойдёшь? — спросил Микула и в его голосе прозвучали далекие приказные нотки.

Сын тверского мастера ничего не спросил. Он посмотрел на отца, потом на меня, потом опять на отца.

— Пойду, — спокойно и коротко сказал он.

И всё. Я же ждал другого: что он попросит день подумать, или скажет что-то про корм и место, или хотя бы про то, надолго ли. Митрей не спросил ничего, и по лицу его было видно, что он не пугается и не радуется, а стоит передо мною и прикидывает расклады.

Ему восемнадцать лет. При отце он на вторых ролях, и будет таким, пока отец работает, а работать Микуле ещё не один год. Потом двор перейдёт к старшему брату, а брат его старше на семь лет. Значит, почти гарантировано, что вторым он будет всегда.

Я этого вслух не сказал. Он сам всё прикинул, и посчитал за то время, пока отец договаривал.

— Одного мало, — сказал вдруг Митрей. — Мне бы Антипку.

— Это кто? — спросил я.

— Антип, — сказал Микула. — Шестнадцать ему. Сирота, при дворе у меня с малых лет. Работник средний, а памятлив, как не знаю кто. Скажешь ему раз, он через год повторит слово в слово. Митрей его при себе держит вместо записи.

— Возьму обоих.

Микула кивнул и посмотрел на сына так, будто хотел ещё что-то сказать, но не сказал.

— Мальчишка он у меня, — сказал он мне, уже когда я уходил. — Ты с ним построже. Он смирный, да упрямый.

Отпустить их мог только Борис Александрович. Люди были его, дворовые, и Микула тут решал не больше, чем решает старший в артели.

Я пошёл к нему тем же днём. Он выслушал и долго молчал.

— Своего дал? — спросил он наконец.

— Своего.

— Ишь ты, — сказал он, и я подумал, что он это говорит на всё подряд. Потом оказалось, что не на всё.

Он встал и прошёлся.

— Я у него двенадцать лет колокола прошу. Ты только приехал в город, и он тебе сына отдал.

— Я его не просил.

— Верю, — сказал Борис Александрович. — Тем и чудно.